Леонид Федоров: «Мое ощущение — что страна разваливается»
ИННА ДЕНИСОВА поговорила с музыкантом и композитором о поэзии, Pussy Riot, гениальных песнях и конце России
— Я вчера специально, готовясь к интервью, посмотрела фильм Балабанова «Я тоже хочу». В нем апокалипсис наступает под песню «Голованога».
— (Смеется.) Это всего лишь песня. Ее можно по-всякому повернуть… (Задумывается.) Песню придумал давно — и Бог с ней. Музыка — одна из красок: был бы фильм про будни милиции — она бы по-другому звучала. А тут — ну да, усугубил все этой песней немного.
— Балабанов — он же о конце света снимал?
— А при чем здесь свет? О конце света Триер снимает: там все глобально, образы собирательные. Я бы сказал, что Балабанов снимал о конце нашей страны. Конкретное место указано, персонажи конкретные.
Мое ощущение — что страна разваливается. Она, конечно, давно разваливается, лет сто уже. Я когда-то прочитал интересную статью: генерал Генштаба, военный историк, вывел формулу жизни государства — когда наступает пик, спад и развал. В России, согласно этой формуле, к 2020 году наступит полный развал. Учитывал все аспекты, в том числе и культурные. Пик развития русской культуры пришелся на конец XIX века. «Преступление и наказание», «Война и мир»: литература вышла за рамки национальной, стала общемировой. Признак упадка — сужение тем, например, до рамок семьи: «Брат», «Брат-2». Последние связи рвутся. Все стало мелким. Все подвергается иронии. Если говорить об апокалипсисе — ну да, наверное, так он и выглядит.
Была иллюзия в 1991 году, что все будет хорошо. Я тогда спросил у Анри Волохонского: «Анри, что происходит?» Он ответил: «Кончилась глобальная ложь». А выяснилось, что он был неправ и ничего не кончилось.
— Но ведь в ноябре этого года люди снова вышли на улицы, чтобы сказать «нет» глобальной лжи?
— А результат? Сегодняшние «революционеры» ужасно похожи на бездарных ребят из комсомольских отрядов. Выглядят так же. Риторика та же. Перестали говорить человечьим языком и выдают тексты, которые я слышал от комсомольских вождей в молодости. Зачем мне все это нужно?
— Ну надо же что-то делать.
— Я не знаю, я же политикой не занимаюсь. Просто считаю, что сейчас на митинги ходить бессмысленно.
Кто может — тот уедет отсюда. Из страны, где люди не знают, откуда они родом. Недавно был соцопрос — «сколько поколений своих предков вы знаете». Выяснилось, что даже прадедов знает меньше трех процентов населения! Мне, например, отец рассказал правду о смерти деда за три года до смерти, в 93-м году. Я думал, что дед погиб в Финскую. Оказалось, ни фига не в Финскую и не погиб. Дед был очень хорошим летчиком, а в войну его повесили по доносу. И отец всю жизнь боялся: мы же ездить за границу стали, анкеты заполняли с графой «репрессированные родственники». Я ставил «не имею», и никто не проверял. Так что не думаю, что сейчас, например, живется хуже, чем в конце 70-х. Для меня, во всяком случае, точно. Начало 80-х — мрачняк был. В общем, на мой взгляд, мы катились и катимся. Похоже — к концу.
— Про Pussy Riot хотела спросить. Как думаете, они вам коллеги? Все-таки панк-группа.
— Ну не знаю… Не вижу там, если честно, ничего музыкального. Были бы еще песни хорошие — но по сравнению с ними Летов — Моцарт. (Думает.) Мы тоже, конечно, чудили в свое время. Но у них получилось действие без логики, а главное — без результата.
— А какой пример результативной панк-акции?
— Ну вот, смотрите: Sex Pistols запретили петь песню «God Save the Queen». Что делают люди? Снимают корабль и плывут по реке мимо Букингемского дворца, ее распевая. Потому что законы действуют только на земле, а на воде — уже нет. Ничего не нарушили. И вот это был прекрасный ход и настоящий панк-рок: просто, элегантно, весело и круто. А здесь-то чего? Как я отношусь к панк-молебну? С презрением. Уже только потому, что ни одна из важных задач — устроить гениальный панк-перформанс или действенный политический акт — решена не была.
Сегодняшние «революционеры» ужасно похожи на бездарных ребят из комсомольских отрядов.
Офигенно получилось. И я никак понять не могу, ради чего они это делали. Если ради себя и своей славы — то пошли они на фиг. Если ради людей — то людям сделали хуже. Верующие перессорились с неверующими. Путину — лишние сто тысяч: а чего это тут какие-то козявки нашу церковь трогают. Поскольку для большинства людей их действия — нелогичные и неоправданные. А действия Путина — логичные и оправданные. Какой смысл этой акции? Абсолютно пропутинский.
— А вам, как человеку верующему, было неприятно?
— Меня лично этот танец никак не задел: мне искренне кажется, что Бог от чьих-то танцев не расстроится, и я не расстраиваюсь. И обличения патриарха для меня ничто. То есть даже если все мои либеральные друзья хором бросятся убеждать меня, что РПЦ плохая, — все равно не подействует. Потому что я знаю, что вера — это хорошо. Были люди и поумнее меня, которые находили в этом источник чистого счастья. Паскаль, например. А патриарх — ну что же… Если он лжет, так пусть лжет. Целует он ручки Путину? Да пусть целует: а мне-то что? У меня своих недостатков мало? Для начала неплохо собрать крупицы себя самого, чтобы потом обидно не было, что жизнь прожита бессмысленно.
— А вы как относитесь к тому, что от деятелей культуры теперь требуют политической окраски? Шевчук — хороший, наш. Лагутенко — плохой, майку не надел. Земфира — плохая, ей политика неинтересна.
— Ну Юра — такой. Он всегда такой был. Лагутенко — не Шевчук, другой человек. Осуждать человека за то, что он другой? Вот я и говорю — за 70 лет ничего не изменилось. Я всего этого насмотрелся в комсомоле: или ты с нами, или предатель и против нас. Пришел без пионерского галстука — предатель Родины. Даже риторика та же, обличительная.
— А вот еще песня «Свобода» Шевчука стала символом времени?
— Я считаю так: у моих любимых «Битлз» было две плохие песни. Одна была у Маккартни — «Отдайте Ирландию ирландцам», а другая у Леннона — «Give Peace a Chance», тоже, на мой взгляд, так себе песенка.
— Вы считаете, что артисту и музыканту не нужно в политику?
— Каждый выбирает сам. Я не люблю рамок. Вообще. Более того — мне не нравится повторять ситуацию. Даже хорошую, которая когда-то привела к чему-то, к созданию каких-то вещей. Считаю, что дважды не войдешь в одну реку. Любое ограничение приводит меня в уныние. Поэтому, например, я не занимаюсь киномузыкой. Ощущение внутренней свободы — мне это очень важно.
— А как оно сочетается с ощущением внешней несвободы?
— А не было свободы. Был момент в 91-м году — когда начался путч и быстро кончился — хорошо помню это странное ощущение. Внешняя свобода — иллюзия. Если у тебя есть что-то внутри, оно с тобой и будет. Нет — так и не будет вовсе. Любое массовое выступление меня всегда пугало. Как говорит Волков (Владимир Волков, контрабасист и давний партнер Федорова. — Ред.), одно из имен дьявола — легион. Я — индивидуалист по сути. Толпа ограничивает свободу. Как только ты встаешь плечом к плечу с людьми, где «ты» в этот момент — непонятно.
— Сто лет назад двенадцатый год был прекрасен: «Бубновый валет» устраивал диспуты о кубизме, начинали Маяковский и Крученых, появился манифест футуристов «Пощечина общественному вкусу». Можно как-то сопоставить времена?
— Все перечисленное легче сопоставляется с 90-ми. С сегодняшним днем — не думаю. Вот эта участница Pussy Riot пишет: «Мы — продолжатели дела ОБЭРИУ». (Смеется.) Я увидел и подумал — о Господи! Это мне (и он-то как раз в восторге) Борис Викторов, пасынок Введенского, — мы с ним подружились недавно, очень классный дядька — эсэмэску прислал. «Смотри, вроде, как круто». Я не спорю — считает, и ради бога. Но есть нюансы. Введенский был очень верующим человеком. Очень правдивым. Викторов рассказывал, как Введенский однажды встретил на Невском Маршака. «Встретил — и сказал ему все, что о нем думаю. — И что же вы ему сказали, Александр Иванович? — Сказал, что он — подлец. — А Маршак что? — А что Маршак? Он и так об этом знает». В трамвае он мог дать пощечину человеку, выругавшемуся матом: не выносил мата в принципе, такое было отношение к языку. Поэтому когда она равняет себя с Введенским, то должна понимать, какого человек был уровня. Глубоко верующий человек, не совершивший ни одного сомнительного поступка. В одном из первых манифестов ОБЭРИУ значилось «ни слова против Бога», что в корне отличало их от футуристов. Они четко понимали границы дозволенного.
— А у вас Введенский — самый любимый поэт?
— Ну что значит любимый — самый важный, наверное. Я вообще к поэзии относился довольно странно, спокойно, а тут вдруг совпало. Введенский оказался очень понятен. Я даже [композитору Владимиру] Мартынову сказал: «У меня такое ощущение, будто он для меня писал». Могу спеть любой его текст, все понимаю, не нужно перекладывать. Хармса вот не спою: он много личного вкладывает в свои тексты. Друскин (Яков Семенович Друскин — российский философ, благодаря которому были изданы многие произведения «чинарей» и обэриутов. — Ред.), любивший музыку, сравнивал Введенского с Шёнбергом, а Хармса — с Веберном. И говорил о холоде и отстраненности Введенского и вовлеченности Хармса. Введенский — отстраненный, и это мне дико нравится, поскольку краски музыки придают словам любое настроение. Я использую его текст как музыкальный инструмент, не пытаюсь текстом внести дополнительное окрашивание. Эмоция здесь — скрытая, внутри. Поэтому эмоцию ты можешь доделать сам. Или не делать — не важно.
Самый выдающийся театр, который я видел в жизни, — группа Led Zeppelin: люди просто играют и поют.
— Альбом «Весна» вы сделали в порыве любви к Введенскому?
— Ну да, даже сам не знаю, как это у меня вышло. Вовка [Волков] не приехал, был занят, мне хотелось все сделать быстрее, музыки почему-то не хотелось, и в тот момент я понял, что можно обойтись и без музыки. Совсем. Сделать акцент на тексте, который будет сам себе театром.
По сути получилось чтение стихов. Лучших текстов Введенского.
— А к современным поэтам как относитесь?
— К сожалению, мало что знаю — как-то пока ничего не цепляло.
— Вот имена с афиши «Политеатра»: Линор Горалик, Вера Павлова…
— (перебивая) Женская поэзия меня вообще не интересует. Никогда не интересовала. Ни Ахматова, ни Цветаева. Там все человеческое, эмоциональное. С точки зрения каких-то вещей — даже глупое, на мой взгляд. Мандельштам для меня слишком серьезен. Мне кажется, есть два полюса: или ты серьезен, как Хлебников (но тогда ты и должен быть как Хлебников, у которого за каждым словом — вселенная), — или несерьезен совсем. «Мы живем, под собою не чуя страны» — вещь, очень привязанная к историческому контексту, сиюминутная. А у Введенского все глобально. Там нет ни счастья, ни горя. Можно воспринимать это как жуткий мрак, но, на мой взгляд, это просто констатация факта существования. Мартынов, например, считает, что на Введенском русская литература закончилась. После Введенского заниматься литературой стало бессмысленно. Даже Бродский: его тексты, минуя личность, мне совсем не близки. Когда он читает, получается замечательная театральная постановка. Виртуозная техника за минусом важных вещей, которые не затрагиваются вовсе. А у Введенского эти вещи есть всегда. Есть обращение внутрь. Он всегда разговаривает с тобой, как Бог с ребенком. Не пытается тебя запутать, наоборот, пытается твой мозг освободить. Сейчас снова все идет к усложнению. Тот же Пригов, например, дает конкретную ситуацию, привязанную к чему-то, — и для меня сразу уменьшается. Мощь бытия уходит из языка, я ее не вижу — а вижу в лучшем случае удачные словосочетания. Я вообще-то не знаток, не ценитель и не любитель поэзии — но разницу чувствую. Если бы я сам был поэтом, я бы воспринимал тексты на другом уровне. А так мне текст нужен, как инструмент, чтобы его петь. Самая гениальная песня, на мой взгляд, должна быть лишена поэзии напрочь. Как русские народные песни. Где нет поэзии, а есть констатация жизненной правды.
— А из нашего времени кто останется?
— В конце 90-х все самое интересное было… Из поэтов — наверное, Хвост. В 2000-х видел три спектакля Анатолия Васильева, на мой взгляд, выдающихся совершенно — а сегодняшняя новая драма мне никак. Театр «Дерево» — стал одним из лучших театров Германии, в России не выжил бы абсолютно. А вообще самый выдающийся театр, который я видел в жизни, — группа Led Zeppelin: люди просто играют и поют.
Мартынов, конечно! Я с ним познакомился в 2000-м. И книжки у него замечательные, и музыка. Наверное, вот он останется. Терри Гиллиам. Ларс фон Триер.
— И вот еще вы.
— Мы? Мы собрались и играли как умели — нам просто было весело. Я как-то серьезно не отношусь к собственной деятельности. А почему вообще должно что-то остаться? От нашего с вами времени, может, и ничего не останется. Хлебников — это была вершина эволюции. А мы чего? Мы, родства не помнящие? Хвост вот, например, еще Ахматову знал, с Бродским одна компания. А мы вообще кто? Мы — на конце времен. Все равно на обочине. В конце 80-х еще было какое-то ощущение, что мы кому-то нужны, — когда мы с помпой попали во Францию, где всем были интересны Россия и Горбачев, и казалось, что мы что-то значим, что мы самородки, — а сейчас — ну о чем говорить? Pussy Riot вот премию получили. Тот круг, к которому они принадлежат, для меня сомнительный. Хотя, может, я чего не понимаю? То, что я хочу видеть сегодня, — вещи, лишенные пафоса. Поскольку любой пафос, нацеленный на нечто «всеобщее», — лжив. Время такое лживое. А вот любой тончайший всплеск индивидуальности может быть потрясающим.
28 декабря состоится сольный концерт Леонида Федорова в ЦДХ.
-
18 сентябряМайк Фиггис представит в Москве «Новое британское кино» В Петербурге готовится слияние оркестров Петербургская консерватория против объединения с Мариинкой Новую Голландию закрыли на ремонт РАН подает в суд на авторов клеветнического фильма Акцию «РокУзник» поддержал Юрий Шевчук
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials