pic-7
Линор Горалик

Лiтають

Лiтають

ЛИНОР ГОРАЛИК о нравственных страданиях интеллигенции в текущий политический момент — на примере борьбы с насекомыми

С моим знакомым, литератором Ф., случилась эпилептическая мышь.

Ф. — такой московский человек, представитель состоявшейся интеллигенции. Состоявшаяся интеллигенция — это очень приятные, спокойные люди. Без отчеств, но полным именем — Василий, Николай, Маргарита. Между собой тоже — Степан, Евгений. Пять-восемь тысяч чистыми в месяц, белые зарплаты, в офис не ходим, но работы очень много, очень-очень много. Какой? Ну, всякой. Маленькие арбузики из «Азбуки вкуса». Слушай, у меня вообще-то есть, извини за выражение, продюсерская компания, давай что-нибудь замутим? Мутят хорошо, на уровне телеканала «Культура». Без лизожопства, никакого вот этого шоу-бизнеса вонючего, душа дороже. Семейные дневники, биеннале, триеннале, белые скатерти в «Бонтемпи», пластиковые дужки винтажных очков «как у Брежнева» поблескивают мягкой самоиронией. Бывшая жена — лучшая подруга; дети такие красивые, потому что мы такие вменяемые. Только не смейтесь, но йога — это, правда, очень круто, у нас тренер — бывший квантовый физик, совершенно в своем уме, шестьсот долларов в месяц, прямо на Чистых прудах. Прекрасный способ снять агрессию. Состоявшейся интеллигенции сейчас очень важно снимать агрессию, это не вопрос самочувствия, это вопрос политического самосознания: агрессия — инструмент кровавого режима, а мы должны ей, следовательно, противопоставить... Что? Ну, понятно. Вот архитектор Н. яблоки в этом году не стал на даче обрывать, это как-то семантически жестко: «обрывать яблоки». Ф. приходил на йогу, по дороге домой покупал маленький арбузик, это вместо ужина, мы не ужинаем. Словом, Ф. всегда был настоящим представителем состоявшейся московской интеллигенции, этих прекрасных людей, самых, может быть, приятных людей в Москве. И тут — мышь.

© Colta.ru

Ф. живет в небольшой трешке на Покровском бульваре; арендует, конечно, — он же не «Первый канал» или еще какая погань (собственная квартира у него четырехкомнатная на Каховской, он ее сдает прекрасной, интеллигентной таджикской семье; такой ужас, никто не сдает квартиры таджикским семьям, просят, хуже того, показать регистрацию; какая гадость; мы вот просим только деньги за три первых месяца и залог еще за три, больше ничего). И вот — пять утра, съеденный на ночь арбузик требует, чтобы Ф. прогнал неприятный сон, в котором какие-то агрессивные люди ставят его в свастикасану (а он не противится, не противится!), и дошел до туалета. В коридоре прямо на полу что-то такое, за что цепляется невольно сонный взгляд. Прямо посреди коридора что-то такое совершает резкие движения. Лежит, короче, серая мышь на боку, глаза закатив, — и дергается. А Ф., как вся состоявшаяся интеллигенция, очень чувствителен ко всем чужим страданиям, к каждой малой божьей твари. Ну, он же не знает, что с этой мышью, он думает, что она умирает, это ужасная дилемма: она страдает, ну что ее, реанимировать, что ли?! Он не может делать мыши дыхание рот в рот, он боится ее укусить, ну и вообще — что за хармсовщина, господи ты мой боже. Но ведь дергается! Тварь дрожащая умирает. Бедный Ф.

Тут жена Ф. приносит швабру и совершенно естественным жестом собирается положить дилемме конец. Обожемой! Многое становится ясно. Она и к суду не ходила. Уйди, забери эту швабру и уйди, я не хочу сейчас даже думать об... Об этом всем. О тебе. Что делать с мышью?! Мышь продолжает дергаться, только вид швабры, кажется, немного успокоил ее, она даже потянулась к этой швабре — утоли мои печали, швабра! — но нет. Ф. мечется по квартире, хватает совок, осторожненько подбирает им мышь и несет ее на лестничную клетку. Складывает мышь в чистый угол, оставляет ее там буквально на минуту и бежит в квартиру принести ей воды, еды и носовой платок — укрыться. И вот когда через минуту он приходит с водой, едой и платком — мыши нет. Бог весть, куда она делась, эта мышь; может, кот ее уволок, а может, какой-нибудь нашист пришел со шваброй и положил конец ее страданиям, а может, она сама полежала-полежала да и пошла. Но, так или иначе, Ф. этой ночью много перенес. Вот он оказался лицом к лицу с ситуацией, требующей гражданского действия. Все он сделал для спасения мыши или не все? Непонятно. Йога не помогает, на маленькие арбузики Ф. вообще не может смотреть, тем более что кончился сезон. Друзья — тоже представители состоявшейся интеллигенции, скатерти скатертями, а люди прагматичные, четкие, иначе бы они в «Бонтемпи» не сидели — приводят к Ф. биолога. Между прочим, у мышей бывает эпилепсия, и очень часто. Ф. обмякает в строгом ресторанном кресле. Слава тебе, Господи. Но жена, боже мой! Она и для Крымска одеяла не собирала. Жена Ф. спокойно пьет пиво и показывает подруге через стол собственную голую фотографию: нет, ну правда же, кроме жопы — все вполне ничо? Зато остальным приходится выслушать длинную тираду — все, что нам дорого, начинается с очень простого постулата: «Насилие — зло». А дальше, ребята, мы просто начинаем логически тянуть за веревочку (извините за кондовое картезианство) — и все, вот все складывается — вот назовите мне, что вам дорого? «Соблюдайте свою конституцию»? Выводится логически! «Свободу Pussy Riot»? Выводится логически! «Заткни фонтан»? Выводится... Ну вас, с вами о серьезном, а вы козлы. Потом наконец вся компания убирается прочь, жена Ф. напоследок кокетничает с официанткой, стараясь поворачиваться к девушке не жопой, а теми местами, которые вполне ничо. Раньше надо было думать, милый Ф. Она и Бахтина не читала.

Вся компания едет посидеть к одному из ребят на дачу, пить чай со смородиновыми листьями; хозяин — коллекционер винила; будем играть в XBox и слушать Пахмутову с пощелкиванием. После третьей бутылки чаю становится ясно, что ночевка будет прямо тут, под Пахмутову. На следующее утро приходят мужики, гнут шапки и продают свежевыловленную мойву, любимую простую пищу состоявшейся интеллигенции, — омега-3 и никаких углеводов. Мойву жарят, потом едят, потом учат кота танцевать под Пахмутову, качая у него перед носом мойвиным хвостом. Потом кот начинает терзать муху: помучает и попустит, помучает и попустит. Коту объясняют про то, как заигрывание с насилием неминуемо приводит к возникновению тоталитарного государства. Разговор затягивается. Словом, домой Ф. и его жена возвращаются к вечеру третьего дня, потому что Ф. уже нервничает, ему надо писать сценарий документальной драмы «Избранник» про спикера Синода; у него дедлайн, тема уйдет. Там такая структура: ничего про религию, а только разговоры людей о жизни, о надеждах — ну, понятно, — и зритель сам улавливает сквозной нарратив, острый, политически заточенный; не надо подсказывать зрителю, он не имбецил. Жена Ф. все это слышала пятьдесят раз, она думает о своем — о подруге, о том, что надо послать ей ту голую фотографию, которая боком, про которую было сказано «Вау!»; черт знает, может, она и несправедлива к своей жопе. Словом, оба отвлечены, оба, открыв дверь в собственную квартиру, не сразу понимают, что происходит.

В квартире мухи. От них темно.

Жена литератора Ф. кидает сумку на пол и валится спать: у нее папа — профессор-инфекционист, ее детство прошло в казахских степях среди препарируемых тушканчиков, она вообще не понимает, в чем проблема. А у литератора Ф. папа — профессор-гигиенист. Гигиенист! Ф. папу ненавидит по сложной интеллигентной причине, никогда даже рук не моет, но это не важно; важно, что заученное не выбьешь. Вот она, встреча с темными массами на своей территории. Ф. дрожит, но верит в то, что насилие должно отступить перед разумным диалогом. Ф. открывает все окна, потому что, по его глубокому убеждению, мухи и сами понимают, что они неуместны, их время прошло, они смешны, в конце концов. Позор мухам! Ф. их презирает и твердо уверен, что они это почувствуют и все поймут. С чувством выполненного долга Ф. идет спать.

Вы еще с плакатиками креативными к этим мухам сходите, а пока мы иронизировали, девочкам дали два года колонии.

Они жужжат. То есть они реально не понимают, что ушло их время. Но литератор Ф. так хочет спать, обожемой; он пытается себя убедить, что это сень ветвей бормочет или школьницы, скажем, приятно гомонят за окнами. Но к двум часам ночи в гомоне воображаемых школьниц начинает почему-то преобладать слово «патриархальный». Тогда Ф. говорит, что не обязательно же применять силу. Надо просто показать, что сила — есть, но мы никогда не опустимся до ее применения. Ф. идет на кухню и наливает в блюдце мед. Он уверен, что через несколько минут все мухи прилетят и повязнут в этих трех ложках меда. Он утешает свою совесть обещанием с утра всех мух высвободить, помыть и выпустить на волю. И ложится спать.

И тут мухи начинают ходить по нему ногами. У них у каждой шесть штук, поэтому по литератору Ф. ходит несколько тысяч ног, наверное. А у него тактильная чувствительность — как у любого бывшего очкастого отличника, кожей чувствующего, как в него жеваная бумажка летит, еще в тот момент, когда она сама со своей траекторией не определилась. Литератор Ф. вынужден сказать себе в этот момент, что мухи ему очень неприятны, очень. Что он готов бороться за их право на, скажем, образование или там здравоохранение, но при этом, кажется, не будет никого мыть, кто попался в блюдце. Просто выставит блюдце за окно, пусть выбираются сами. Он, в конце концов, выполнил свою часть социального договора.

В блюдце никого. Нет, одна муха есть: она заканчивает завтракать. Остальные двести сыты и довольны, сидят где хотят, кто спит, кто родственникам строчит письма: «Ты, тетя Нюра, все думала — ехать или не ехать, а тут действительно молоком и медом; шалом тебе, короче, старая дура». Литератор Ф. уже не понимает, чем вызвана его мелкая дрожь: физическим измождением или, извините, ненавистью, потому что состоявшаяся интеллигенция ненависть в себе плохо опознает; эти Геббельса пожалеют: живой же человек был, братья и сестры! Но нет, это и правда ненависть кипит. Ненависть! К существам, живущим с ним в одной стране! До чего, суки, довели. Словом, к восьми утра литератор Ф. принимает сложное решение: он садится в свой синий мини-купер (иронически окрашенный в желтый цвет) и едет в аптеку.

В аптеке ему показывают неприятного вида железные баллоны, говорят — убивает все летающее за тридцать минут. Но от ползающих нужен другой баллон, вот этот, потому что то средство, которое от летающих, — оно некоторых просто доводит до состояния ползающих, их надо добить. Нет, нет, этого литератор Ф. не хочет! Он хочет их прогнать. Аптекарю очень жалко литератора Ф., но каждый сам себе идиот, аптекарь не может за всех отвечать, у него свои проблемы, у него дочка шестнадцатилетняя на кодеине сидит. Так что аптекарь дает ему электрический фумигатор с пластиночками от мух, этому блаженненькому. Аптекарь твердо знает, что фумигаторы эти помогают не от насекомых, а от тещи: «Да, мама, мы поставили у Лелика фумигатор, его не покусают комарики, засыпайте вы уже, ради бога!» Но литератор Ф. берет восемьсот тыщ пластинок и едет с ними домой — рассовывать фумигаторы по всем розеткам. Рассовывает и уходит на йогу поскорей, потому что если кто умрет — он, литератор Ф., не хочет за это отвечать. И мысль, что кто-то умрет, совсем ему не противна. Существует естественное течение исторических процессов. У них были шансы измениться, осознать свои ошибки и признать новую цивилизованную реальность. Извините.

На йоге у литератора Ф. лучше всего получается шавасана («Расслабьте тело... Закройте глаза... Дайте телу буквально растечься по полу...»). Глаза у Ф. красные от бессонницы, все болит. «А ты просто зря их на мед ловил, — сочувственно говорят ему друзья. — На мед хорошо ос ловить. Мухи лучше на говно идут. Ты сегодня насри в блюдечко — сам увидишь». Тут литератор Ф. вдруг разражается яростным криком: идите в жопу со своим вечным остранением, ебаные, блядь, философы спокойные, для вас ирония — единственный инструмент взаимодействия с реальностью, вы еще с плакатиками креативными к этим мухам сходите, а пока мы иронизировали, девочкам дали два года колонии. Ну, все извиняются, и тут литератор Ф. вдруг говорит: короче, бай-бай. И встает, и уходит. Что-то в этот момент перестраивается в его душе, но он пока не знает, что. И думать об этом не хочет. Он просто гуглит три магазина бытовой химии и объезжает все. И внимательно теперь читает про эти блестящие баллоны, которые от летучих, ползучих, крадущихся, прячущихся, необразованных. Надо быстро, быстро: да, насилие отвратительно, но один короткий эффективный удар по малой группе может, в конце концов, спасти всех остальных от затяжной кровавой войны. Он про это читал у Моше Даяна. Ф. подъезжает к дому на скорости двести десять километров в час и по лестнице на четвертый этаж взлетает, как быстроногий Ахилл, в таком же боевом настроении. Удаляет из помещения ценных живых существ, то есть дочкиных хомяков. Жену тоже удаляет. Что там снаружи лежит — мед, молоко — выкинем, плевать, надо сразу, сразу. Пшик, пшик, пшик. Потом он выходит на лестничную клетку и падает рядом с женой и хомяками. Сердце колотится, рука с оружием дрожит. Я понял, Катя, про гражданскую войну: они для тебя не люди, понимаешь? Ровно эта массовость, эти... эти сотни. Или тысячи. Понимаешь, Катя? Кате что, Катя с ним восемь лет живет, Катя умная-умная. Поэтому она молчит и поддакивает, тем более что подруга ей сейчас написала: «Хочу тебя всеми пальчиками». Литератор же Ф. двадцать пять минут сидит и слушает свою душу: она чиста. Война, ах, война, что ты, подлая, сделала. В смысле, с нами, не с ними же. Они сдохли, им-то что, а вот мы — мы внутренне надломились.

Ф. открывает дверь в квартиру: их нет. Их нет! Их нет! Литератор Ф. боится ступить на порог: ему представляется, что с каждым шагом будет под ногой хрустеть... Но нет! Катя, даже трупов нет, смотри! «А они, видно, уползают за батареи умирать, — говорит Катя. — Будем в тридцатые годы строить водоканал — всех откопаем». Катя!.. Литератор Ф., что-то, конечно, потерявший в себе, но выросший изнутри, прислушивается к своей послевоенной холодной радости. Да, это еще придется в себе иссекать, излечивать. Но зато многое же: вот так, значит, они себя чувствуют после разгона демонстрации, например. О, мы многого не понимали, ребята. Это надо будет включить в сценарий, это провокативно, но глубоко, конечно. И литератор Ф., сокрушаясь о своей душе, идет наконец спать.

Но нет, это и правда ненависть кипит. Ненависть! К существам, живущим с ним в одной стране! До чего, суки, довели.

Они жужжат. Их стало меньше раз в десять, и от этого все еще чудовищнее, потому что теперь же ждешь. Лежишь же и ждешь. И знаешь, что они озлоблены, им некуда отступать. Мы прижали их к стенке. И вот — бж-ж-ж! Холодной ногой в тебя — тык! Литератор Ф. разражается воем. Катя ржет. Иди вон, коза! Катя уезжает к подруге. В чулане от папы с его обсессивно-компульсивным гигиенизмом осталась противомушиная клейкая лента. Литератор Ф. исследует ленту, вытягивает ее из коробочки в липкий конус, твердый и мерзкий. Взмахивает этим конусом в воздухе от отчаяния, и вдруг — хлоп! Какая-то муха врезается в липкую дрянь прямо на лету. Литератор Ф., замерев, смотрит: медленно, медленно пытается муха выпростать ногу, м е д л е н н о, с дрожью — ан нет. М е д л е н н о другую — ан нет. Нет, нет, нет! О, литератор Ф., какая черная у тебя, оказывается, душа! Давай, дави ее пальцами, вспомни все, что она и ее соратники тебе сделали! Тут литератор Ф. заставляет себя встряхнуться. Нет, нет, он так не может. Отношение к побежденным — это наше все. Это последний бастион. Это они бьют связанных в автозаках, а мы — мы другие. Но тут Ф. неожиданно для себя (хоть и отвернувшись) двумя пальцами зажимает эту, барахтающуюся... Словом, вот и все. И так литератор Ф. еще немножко машет в воздухе клейким конусом посреди спальни, и штук пять или шесть... Лента, салфетка, лента, салфетка... И вот литератор Ф. полчаса спустя стоит посреди своей спальни — и взгляд его не видит ни одной. Ни одной! И он ложится спать.

И тут они.

Половина третьего утра.

Тогда литератор Ф. раздевается до футболки и трусов. У него в каждой руке по черному баллону. Он идет и сеет смерть с обеих рук. Минут пять. Это очень кинематографично. Потом он поскальзывается на залитом кровью детергентами полу и падает на попу. Это тоже очень кинематографично, но жанр другой и больно — пиздец. Так что литератор Ф. слегка трезвеет и бросается на лестничную площадку. И там проводит пять минут в странном упоении. О боже, хомяки! Рискуя жизнью, задерживая дыхание, оскальзываясь и сипя, литератор Ф. выхватывает из квартиры хомяков. По хомякам видно, что прежними они уже никогда не будут. «Мирное население, значит, — тихо сипит литератор Ф. — Мирное, значит, население в расход пошло...» Через пятнадцать минут он входит в квартиру.

Мимо летят двое.

Литератор Ф. медленно идет на них, в футболке и трусах. Стука в дверь он не слышит. Входят друзья — им было за него тревожно, хаханьки хаханьками, но у них же все-таки есть совесть. В коридоре складывается чисто шекспировская мизансцена: полубезумный мститель в чем-то с гульфиком, двое медленных врагов прогуливаются в воздухе, и вот как раз пришли Розенкранц с Гильденстерном.

Розенкранц: Федор, брызни прямо на них — и все.
Литератор Ф.: Ты не понимаешь, Розенкранц. Это бесполезно.
Гильденстерн: Плюнь, Федор. Две мухи на всю квартиру — ты не заметишь даже. Ты их победил.
Литератор Ф.: Дурак. Эти опаснее всех.
Они ведь выжили, ты понимаешь?
Они устойчивее тех, несчастных.
И если эти две — или, положим,
Четыре, семь — теперь дадут потомство,
Его не истребит ни дихлофос,
Ни ДДТ, ни «Ария», ни Цой...

Розенкранц и Гильденстерн молчат.

Розенкранц (в сторону): Что делает с душой необходимость!..

Литератор Ф.: Гильденстерн, ты здесь? Дай мне из кухни половник и липкую ленту.

И вот пока друзья идут на кухню шептаться, чтобы вернуться все-таки с половником и липкой лентой (потому что состоявшаяся интеллигенция очень противится насильственной психиатрии, это, простите, скользкая дорожка. Нет, Розенкранц, неси ему половник, / Посмотрим, что он с ним собрался делать), — так вот, когда друзья возвращаются с половником и липкой лентой, литератор Ф. стоит посреди спальни в одних трусах. Спальня освещена всем, что только в доме есть, — торшером из гостиной, настольной лампой, всем. Половник обматывается лентой. Позже друзья литератора Ф. будут рассказывать детям своим и внукам, что более омерзительного на вид предмета им видеть не доводилось. И вот этим омерзительным предметом литератор Ф. начинает зачерпывать воздух вокруг себя.

Он, значит, стоя на ковре в одних трусах, резко прыгает из стороны в сторону и машет этим самым. Прыгает и машет. И обращается к мухам на украинском языке. Потом будет много вопросов касательно того, почему он обращался к мухам на украинском языке, потому что украинского языка литератор Ф. не знает и никогда не знал. И ведущая версия, принадлежащая самому литератору Ф., будет такая: это, значит, заговорила историческая память советского человека, внука украинских партизан, яростно сопротивлявшихся фашистам. Вообще-то литератор Ф. был внуком украинских номенклатурщиков, отлично проведших войну, но друзья литератора Ф. любили его и не перечили. И вообще помалкивали бы впоследствии про некоторые подробности этой истории, если бы не кое-какие обстоятельства. Скажем, про крики «Йды до мэнэ, жопа шэстикрыла!!!» они могли бы не рассказывать никому, потому что в целом любили своего друга литератора Ф. И могли бы не демонстрировать в ходе ритуального исполнения этого самого эпоса, как литератор Ф. раз в минуту пинал кровать поочередно левой и правой ногами на тот случай, «если хто там срати поховався». Друзья литератора Ф. не были злыми людьми: они видели, что ближний переживает большое душевное потрясение; что вот — их родная душа, представитель состоявшейся интеллигенции, который не то что на живую тварь — на большой арбуз боится нож поднять в нормальном своем состоянии, был поставлен в ситуацию выживания, борьбы за неделимый ресурс с огромной народной силою — дикой, наглой, хладноногой. Они радовались, что не оказались на его месте, — тоже ведь нежные, тонко чувствующие люди, жены голыми фотографиями обмениваются, у кота муковисцидоз. Как все-таки хорошо, что это Федор, а не мы. И не только хомяки уже явно никогда не будут прежними, наконец. И никто не планировал даже напоминать литератору Ф. эту историю вообще никогда. И в момент, когда бледный мститель (загар же для лохов, начиная с зимней коллекции Гальяно 2009 года) пал, измученный, на попу и с ужасом посмотрел на усеянное трупами орудие у себя в руке, Розенкранц и Гильденстерн, то есть Павел и Петр, отнесли его в кровать, накрыли простыней и ушли, на вытянутых пальцах неся перед собой половник. И не упомянули бы про всю эту историю вслух никогда.

Если бы через несколько дней с литератором Ф. не случилась эпилептическая мышь. Опять.

новости

ещё