Креативность и возраст
Ветераны творческого труда рассказывают COLTA.RU о том, что дают им (и что отбирают) годы и опыт. Часть первая: АНДРЕЙ БИТОВ, ВИКТОР ПИВОВАРОВ, МАРИЯ РОЗАНОВА и ОСКАР РАБИН
Андрей БИТОВ (75 лет)
Я считаю, если художник подчинен собственной задаче, не надо бояться слова «кризис». Когда я уже в зрелом относительно возрасте, за 40, стал испытывать кризис, я стал изучать Пушкина и понял, что мифология этой внешней легкости и свободы солнца нашей русской поэзии обеспечена его собственными усилиями. Это поэт кризиса, потому что без кризиса не могли быть созданы его Болдинские осени. Сама жизнь, погруженность в нее и соответствие общественным и прочим условиям не дают никакой возможности творить, поэтому кризис неизбежен. Надо вырваться. Кризис — это эпоха накопления, ведь художник не перестает работать ни одной секунды, он копит, но как и что он копит — это его собственная тайна. Что касается меня, у меня ничего не менялось. Конечно, через полвека я ощутил, что у меня нет энергии, нет тех брызжущих соков, что раньше, но я всегда писал с большими разрывами: если из этого полувека вычесть то время, когда я действительно сидел за столом, получится от силы года три. Каждый раз надо было, во-первых, накопить, во-вторых, почувствовать, что если ты не сделаешь этого, то впадешь в депрессию, не будешь в себе уверен, так что нужно организовать побег. Одно из последних стихотворений Пушкина:
«Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег».
С возрастом самое страшное, что ты теряешь людей, а вместе с людьми теряешь и энергетику. Я ощущаю, что слово становится сухим, что ли, хотя, может быть, иногда по формулировкам оно становится более точным. Я мгновенно могу сообразить текст: до сих пор мой компьютер собирает его моментально вокруг точки, эта способность осталась, так что замысел сразу ясен, виден, прозрачен и очевиден, а сесть и написать... Начало напишешь, а энергии взять и одним дыханием выдать — нет, так что начала эти виснут, виснут. Так было и всегда с этим, любая моя вещь всегда начиналась, бросалась, через сколько-то лет вдруг разом написывалась, потому что пишу я очень быстро, мне нужен накопительный взрыв — так я работаю. Кризис на самом деле двигатель, а не тормоз. Настоящий художник должен развиваться, проходить внутренние метаморфозы, из куколки становиться бабочкой, откладывать яйца. Как писал Заболоцкий:
«Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь,
На самом деле то, что именуют мной, —
Не я один. Нас много. Я — живой...»
Конечно, я могу сказать, что я в кризисе. Я уже больше полувека пишу. Правильнее сказать — больше полувека я не пишу: разрывы у меня бывали многолетние. Если проставить даты под началом и окончанием, получится, что я писал каждый роман по 20—30 лет, а это не соответствует реальности, я 20—30 лет его не писал, он враз вдруг выходил и освобождал меня от себя. Всякие такие перерывы, называемые кризисами, они как-то аккумулируют: каждая законченная вещь, которая тебя удовлетворяет (если это твой собственный замысел, не заказ, и ты нашел в себе волю и способность его выполнить) и кажется, что это то, что ты хотел, освобождает тебя от очень многого, от бездны замыслов, которые возникают чуть ли не каждый день, потому что все они аккумулируются в одно произведение. Не надо бояться слова «кризис».
Я до сих пор верю в аутентичность, вдохновение, подлинность, связь всех слов. Если ты работаешь над словом много, то ты потеряешь связь всех слов — у меня в этом есть убежденность. Попробуй напиши текст, чтобы каждое слово было связано с каждым, все между собой и первое с последним — вот это я называю цельным текстом. Для этого нужно прорваться на общем дыхании, а общее дыхание сохранить весьма трудно, тем более в нашем безбытном пространстве. Должен быть быт, круг, а мой круг вымирает, я вымираю. Наверное, это естественно, нормально, тем не менее я все еще вижу книгу, которую я должен написать. Один из самых пошлых вопросов, задаваемых мне: над чем вы сейчас работаете? Не работаю я. Как сказал Мандельштам: «Сколько бы я ни трудился, если б я носил на спине лошадей, если б я крутил мельничьи жернова — все равно никогда я не стану трудящимся». Вот этот подход мне ясен, потому что, как сказал Заболоцкий, «душа должна одна трудиться» (имеется в виду строчка «душа обязана трудиться». — Ред.). Каждый день у меня все-таки работает голова, душа, еще что-то.
Мне не страшно, я уже сделал основное, больше я сделать практически не могу.
Как бы это ни было банально, есть раннее творчество, зрелое творчество, есть вершина, а есть окончание. Конечно, человек меняется, жизнь меняется, все вокруг меняется, этот процесс я проследить не могу. Если я ставлю себе задачу написать следующее произведение по внутреннему развитию собственного литературного движения, то, следовательно, это следующее и есть воплощение изменений в себе и в окружающем мире, на которые я способен рефлектировать. Многое — удел молодости: чтение — удел молодости, это еще Ахматова отметила. Безусловно, в детстве нужно быть читателем, а этому не учат.
Мне не страшно, я уже сделал основное, больше я сделать практически не могу, слишком много уже вошло в написанное: восемь томов чистой прозы я написал, и хватит. Переполненные огромные собрания сочинений — они же состоят во многом из комментариев, вариантов, переписки, которой не было, — вот, кстати, чего не было: переписки. Потому что жили мы в обществе тоталитарном и не доверяли ни телефону, ни письму, ни дневнику.
А как еще? Огороды я не люблю, путешествовать я люблю, но у меня уже кончаются силы. Отсутствие физической энергии, конечно, сказывается: я не могу столько выпить, не могу столько увлекаться женщинами, столько сидеть за рулем, не могу столько летать. От 70 до 75 я пробовал свои силы, три раза что-то за пять лет у меня получилось, в общем-то это все-таки уже короткие перебежки, но я не могу даже в коротком тексте уронить тот уровень, которому, я считаю, обязан соответствовать.
Виктор ПИВОВАРОВ (75 лет)
У каждого человека есть свой внутренний возраст. Мой — между 12 и 14 годами, то есть внутренне я постоянно подросток, и поэтому реальный возраст — и тот, что пришел после подросткового, и тем более который настал сейчас — находится в таком невероятном диссонансе с внутренним, что меня буквально разрывает.
Первый этап, юность художника, — очень трудный, запутанный. Ищешь способы выражения, свой словарь, со всех сторон тебя продувает множеством ветров — бытовых, социальных, культурных. Живешь как в дремучем лесу, одержимый страстями. C точки зрения отдачи юность абсолютно бесплодна, но очень благотворна как период накопительства — памяти, знаний, впечатлений.
Думаю, самый плодотворный период — молодость и зрелость. У разных людей этот период наступает в разном возрасте: двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят лет. Помимо всего остального это, конечно, связано с эросом. В этот период художник выдает или может выдать максимум того, на что способен.
Бывает, но очень редко, когда лучшие вещи художника появляются как раз в старости. Например, у Рембрандта. Его первый период — это очень сухие, вылизанные картины. Они тоже по-своему интересны, но их невозможно сравнить с более поздними и старческими. Я имею в виду его совсем поздний смеющийся автопортрет и другие.
Главный признак старости — это, прежде всего, повторяемость, когда бессознательно вылезают образы, приемы, слова, которые уже были произнесены много раз. Казалось бы, необходимо сделать паузу, чтобы отряхнуться от рутины. Так нет же — и методичность работы для художника очень важна. Достаточно недельной паузы, и ты теряешь форму. Найти равновесие между методичностью, рутиной и неповторяемостью, неожиданностью не так просто.
Повторяемость, которая приходит с возрастом, особенно опасна для живописца, поскольку его творчество связано не только с работой сознания, но и с рукой. Рука живет своей жизнью, она склонна к автоматизму, она уже сама знает, какие трюки, какие повороты, какие штуки сделать.
В старости нет ничего позитивного. Ничего.
Существуют разные техники против автоматизма руки — например, рисование двумя руками. Или рисование только левой рукой. Сам я в качестве гигиены против автоматизма и руки, и сознания меняю материалы — например, работаю то эмалями, требующими своей техники, своей пластики, то маслом, у которого свои правила, то акрилом. Или меняю жанры: после какого-либо живописного цикла делаю альбом, после него — объекты и т.п. Что касается изменений самой образности, то на последней выставке в Москве я показал серию «Философы» — большие портреты, которые сделаны с фотографий. До этого я никогда в жизни с фотографии не работал. Это был для меня совсем новый опыт, и ни о какой рутине не могло быть и речи.
Это мои личные способы не поддаваться старости.
Еще один момент, который помогает мне в этом смысле. В кругу московского концептуализма 70-х годов возникло понятие «персонажный автор» — когда рисуешь как бы не ты, а выдуманный тобой герой. У литераторов этот прием известен давным-давно. Автор создает какого-то героя, и уже не автор, а этот герой пишет текст. Метод работы не от себя, а от персонажного автора — превосходный способ против пробуксовки воображения, фантазии и пр.
Замечательно, когда старость и слабость осознаются не как поражение, а как новая экзистенциально-художественная возможность. Но такое осознание совсем уж редкость. Это дар богов!
Возникает ли с возрастом понимание, что что-то ты уже не можешь? Возникает. Мне только что привезли из Москвы мои иллюстрации к Андерсену, которых я не видел тридцать лет. Конечно, такие тончайшие акварельные миниатюры я сделать уже не могу. У меня уже нет ни такого зрения, ни такой твердой руки. Но не могу сказать, что я как-то особенно жалею об этом. Иллюстрации я сейчас не делаю, а в живописи совсем другие требования.
Наследие — очень больной вопрос для каждого художника и литератора. Думаю, к своей посмертной судьбе, к судьбе своего творчества следует относиться так же, как ты относишься к своему художеству. То есть понимать заботу об этом как часть твоего творчества. Тогда это не так противно.
Другое дело, что это не всегда удается. Особенно художнику. Литератор может все, что он написал, уместить на одном диске, а художник, к сожалению, производит предметы, которых накапливается огромное количество.
Старость почему-то вызывает мысль о смерти. Англичане говорят: «джентльмен не умирает» — смерть воспринимается как нечто позорное, то, что необходимо перешагнуть. У меня есть другая максима, почерпнутая из общения с моим другом, поэтом Игорем Холиным, которого я боготворил и боготворю. Во время последней нашей встречи он сказал: «И жить противно, и умирать не хочется». Должен сознаться, что мне еще не противно жить, но умирать все равно не хочется.
В старости нет ничего позитивного. Ничего.
Мария РОЗАНОВА (82 года)
Сегодня я принимаю гостей, сидя на стуле, а завтра, может быть, придется делать это, лежа на койке. Но... это не главное. Главное — чтобы в жизни было интересно. В свои 82, как когда-то в свои 20, я занимаюсь всем подряд. Вот читаю подаренную мне книжку — руки оторвать этим издателям! Читаю и ругаюсь. Есть масса вещей, которыми я уже никак не могу воспользоваться, но мне сейчас интереснее, чем в молодости. Я очень любила путешествовать. Мы с Синявским объездили весь север России. Каждое лето, когда наши сверстники отправлялись на юг или в Прибалтику, мы ехали в противоположном направлении. Сегодня это уже невозможно, да мне и не надо. Достаточно всего того, что я нахватала за жизнь. Отсюда, между прочим, и слово «хватает». В душе лежат такие запасы — копайся в них, пока не надоест. Жизнь разбросана по всему дому в маленьких листочках, заметочках, напишешь что-нибудь — и потеряешь на долгие годы, а потом найдешь — и так любопытно. Надо бы все собрать в книгу, но постоянно отвлекаешься на что-то. Понемногу я все-таки ею занимаюсь. Мемуары в чистом виде — скучно. Я представляю себе эту книгу как лоскутное одеяло. Лоскуты — это мой способ мышления, с возрастом они складываются по-разному. Пока не уверена, что хочу ее издать. Как только я помру, на все эти бумаги кто-нибудь тут же кинется.
Знаете, какая смерть самая страшная? Смерть от скуки, хуже ничего не бывает. И я благодарю Бога за то, что он не дал мне возможности скучать. Я не понимаю, что такое творческий кризис. И Синявский с ним никогда не был знаком. Что значит «садился и писал»? Не он садился, а его сажали, и он писал. Я не была его стимулом. Он писал, потому что внутри что-то бурлило, точно так же, как когда вы хотите жрать. С творчеством абсолютно то же самое.
Идеальная ситуация — это когда с мужиком, с которым живешь, еще и пересекаешься: немножко живешь, немножко работаешь. Очень полезно, когда мужик суется в твою работу. В крайнем случае его можно послать, если не вовремя сунулся. Это дело простое. Очень интересно и полезно иметь единомышленника. Мне было самой интересно с Синявским работать. Я что-то придумала и бегу наверх: «Смотри, что я придумала!» И он точно так же спускался ко мне. Мы не писали вдвоем, мы жили вдвоем. То, что написано Синявским, — это жизнь, которая кипела в нашем доме. Пока не допишет, никогда мне не показывал. А когда покажет, я начинала скандалить, мол, это слово так нельзя ставить ни в коем случае. И еще я слово «попочка» ненавижу. Есть «жопа» — прекрасное русское слово. Потом каламбурили: «Да иди ты в жопу со своей попой!»
Я никогда не думала о старости, о возрасте. Даже сейчас не знаю, что такое старость. До сих пор думаю, сколько мне будет в таком-то году. В таком-то мне будет 110, в таком-то — 112...
Писатели иногда с возрастом молодеют, здесь не угадаешь. Некоторым вообще надо было остановиться в раннем детстве и, боже упаси, не писать. Талант, как и все остальное, закладывается в человека при рождении. Вот я всю жизнь была девушкой наоборот, бунтарем, и ни разу не возникало желания смириться. Я себя ощущаю на 40 лет — веду себя сейчас с той же яростью. Годы не меняют человека. Обстановка? Города? Сложно сказать. Творчеству способствует любая ситуация, если ты творец. В тюрьме Синявскому хотелось писать в разы больше, чем на воле.
Я никогда не думала о старости, о возрасте. Даже сейчас не знаю, что такое старость. До сих пор думаю, сколько мне будет в таком-то году. В таком-то мне будет 110, в таком-то — 112… Руки не опускаются, я не тороплю конец. Какой там?! Вот лежит одна пачка бумаг неразобранная, вот вторая. И с Синявским мы никогда не говорили про старость — боже упаси! Зачем? Мы говорили, куда дальше поедем, что еще нам надо посмотреть, там речушка, здесь домишко… а книги писать в свободное от завтрака и прочих дел время. Книги писать всегда...
Оскар РАБИН (84 года)
Меня часто спрашивают, каким художником я себя считаю — французским или русским. Я отвечаю — советским. Советский Союз был особой страной, совсем не похожей на современную Россию, он давал художнику богатый материал. Когда я начинал, популярны были сторонники «чистого искусства», ни политики, ни социальной тематики — боже упаси. А у меня это все-таки достаточно сильно было выражено, особенно в ранних работах. Сегодня об этом уже никто не вспоминает, сейчас, наоборот, популярно протестное искусство, для которого уже с трудом подходит само слово «искусство». В России в данный момент происходят интересные вещи, и даже в чем-то можно сравнивать тогда и сейчас, но все же с трудом. Разве можно себе представить, чтобы во время «бухаринских процессов» публика аплодировала так, как аплодировали этим девушкам. Форма, конечно, другая, но принцип тот же самый.
Если бы я жил в России, наверняка эта тема меня коснулась бы. Но из Парижа я не считаю себя вправе судить об этих событиях, тем более в картинах. Одно дело, когда я там сам жил, принимал активное участие, и другое дело — здесь, в Париже. В моих картинах все пережитое на собственной шкуре, а взгляд со стороны для них не подходит.
Для меня все началось в 60-х, это мое рождение как художника. И когда жизнь уже идет больше к концу, то все чаще вспоминаешь прожитое, чаще возвращаешься к началу. В 1956 году со смерти Сталина прошло всего три года, и не случись этих исторических изменений, этой оттепели, то неизвестно, как сложилась бы моя судьба. Быть может, я до сих пор что-то такое писал бы с натуры. Манера, найденная при «рождении», остается до сих пор. Я уехал, когда мне исполнилось ровно 50 лет. И если бы вместо того, чтобы оказаться в Париже, я умер, то собственно как художник и как человек я бы уже все совершил. Но Бог, или судьба, или КГБ — кто-то подарил мне еще жизнь. Принципиально ничего не изменилось, хотя взгляд немного поменялся. У некоторых людей складывается ощущение, что ранние работы были более сильные, экспрессивные, драматичные, а здешние получаются более лиричными, приглаженными.
Все сделанное за жизнь давит, висит сзади, мешает работать. Но от него не отделаешься.
Когда я приехал во Францию, это было для меня главной проблемой: советскую жизнь я пережил, мне она понятна, а здесь все не мое. Ну дома, ну улицы, ну крыши… парижские окна слепые для меня, я этой жизни не знаю и не чувствую. Некоторым эти картины даже нравились — никакого подтекста, красивая живопись, парижский мотив. Но меня-то это никак не устраивало. Мне казалось: ну как же так? Люди и люди. Проблемы у всех одинаковые — ан нет, не одинаковые. Пытался нарисовать картины на социально-политические темы: в начале 2000-х во Франции был такой ажиотаж, когда во второй тур вышли Ле Пен и Ширак. Страсти кипели нешуточные, и мне захотелось попробовать, но вышла абсолютно ненужная картинка. И я понял, что не надо мне лезть, это не мои проблемы. Люблю я лирику, вот ее и надо писать.
Сейчас работается гораздо медленнее, чем в молодости. Все время что-то перемазываешь, переделываешь, сам к себе придираешься, наверное, даже что-то портишь, не можешь оставить недоработанным. Наверное, это отчасти все сделанное за жизнь давит, висит сзади, мешает работать. Но от него не отделаешься. Кризисом в широком смысле я бы это не стал называть, но случаются легкие депрессии. Как-то противно, тошно делается, когда не получается. А не получается все чаще и чаще. Но время от времени смотришь, и кажется, что наконец оно, то, что нужно. И это спасает, неприятности забываются. По молодости тоже переделывал, но такого состояния никогда не было. Впереди была неизвестность, азарт, туда ткнуться, здесь попробовать. Сейчас этого уже нет, в принципе, до конца все известно, не надо выдумывать свою судьбу, гадать, мечтать. У меня такой возраст, когда уже очередь подошла и я совсем на краю, но кто-то гораздо моложе меня самым нахальным образом лезет без очереди. И, знаете, складывается такое странное ощущение, что жизнь продолжается за счет кого-то.
Не могу сказать, что по времени много работаю. Когда встаешь к холсту, мешаешь краски, мажешь, это уже скорее результат того, что пережил, почувствовал. На мысли и сомнения уходит больше времени. Я думаю о работе, даже когда куда-нибудь уезжаю, это естественный процесс, я всю жизнь работаю художником и ничего другого просто делать не умею. Чем я буду заниматься, если у меня отнять эту возможность? Я не представляю.
-
6 сентябряГЦСИ проведет благотворительный аукцион Ханс-Тис Леман представит в Москве «Постдраматический театр» В Роттердаме начался фестиваль Валерия Гергиева
-
5 сентябряОткрылся сайт tolstoy.ru Минкульт позаботится о Болдине Открылась Московская международная выставка-ярмарка
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials