Пора менять словарь
ИРИНА ШЕВЕЛЕНКО о том, что споры о национализме Навального сильно устарели, а настоящие споры о главном еще не начались
В периоды остро ощущаемого общественного неблагополучия маятник нашей рефлексии постоянно раскачивается между двумя вопросами: что же будет дальше в той, внешней по отношению ко мне, ситуации? И что же мне, лично мне, делать? Разумеется, вопросы эти в скрытой форме с нами всегда, но мы начинаем артикулировать их лишь иногда. Они взаимосвязаны, но в каждый данный момент одному из них обычно отдается предпочтение.
Совсем недавно (а кажется — вечность назад) Катерина Гордеева опубликовала на COLTA.RU эссе «Невозможность острова», которое вызвало бурю в читательских сердцах. В статье артикулировался второй из вопросов на фоне пессимистического ответа на первый. Разбирать реакции я не стану, они все были болевыми, но у людей разного психологического склада, разного жизненного опыта, находящихся в разных житейских ситуациях, болевая реакция проявляется по-разному.
Я — о самóй болевой рефлексии по поводу текущей ситуации, с которой столкнулось общество за прошедший год. Точнее, не общество, а именно каждый по отдельности. Бурный общественный подъем зимы 2011—2012 годов и последующих нескольких месяцев переживался как коллективный опыт, а постепенно наваливавшийся на общество морок реакции осознавался в большей степени каждым как личный провал, как разрушение оснований для позитивной идентификации со страной — не как с пространством или кругом родных и близких, а как с местом, где может разворачиваться твой собственный, какой-никакой, жизненный проект. Кто-то делегировал вину вовне — «лидеры оппозиции слили протест» и проч., но утешением это тоже не было. Чувства стыда, оскорбленности, отчаяния обсуждать обычно не хочется, и их мало обсуждали. Катерина Гордеева, вербализовавшая чувство отчаяния, получила реакцию именно за переход черты от молчания к слову.
На этом фоне развернувшаяся в Москве в разгар отпускного сезона избирательная кампания Алексея Навального выглядела вначале как неправдоподобный курьез. Вроде ни в чьем сценарии текущей драмы такое прописано не было. Вдруг возникла помеха тому сосредоточенному чувству отчаяния, которое было уже насквозь продумано и выстрадано. И эта помеха вызвала поразительный всплеск рефлексии. На первый взгляд, все эти разгоряченные обмены репликами в социальных сетях, в которых и мне довелось поучаствовать, обнаруживали какой-то чудовищный раскол, который появление Навального вносило в стройные ряды рефлексирующей части «протеста». В действительности эти диалоги подтвердили то, о чем можно было догадаться, но не хотелось: мы не знаем, как говорить о политике и о политиках. Наш лексикон богат, и мы можем с большим количеством оттенков выражать свое отношение к властителям дум, этическим ориентирам, моральным уродам, злодеям и бытовым циникам. Пока Навальный был одним из «лидеров протеста», предложенная семантическая парадигма в принципе оставалась вполне приемлемой и достаточной для дискуссий о нем. Пойдя на выборы мэра Москвы и проведя ту кампанию, какую он провел, он выломился из прежней роли окончательно и уже «туда» не вернется. То, как вокруг него, как будто сами собой, стремительно собираются плотные и очень разные круги поддержки, говорит просто об одном: он одаренный публичный политик, он хочет власти, и он ее скорее всего добьется. Да, с нашей помощью, конечно. Я сейчас не про должность мэра Москвы, если что.
«Русский национализм» не страшен и не величественен. Он сегодня комичен. Ничего, кроме слов, за ним нет.
Так вот. А что мы? То есть те, кто более склонен рефлексировать, чем выставляться на выборах. «Что же будет? И что же нам делать?» — возвращаясь к обозначенным в начале вопросам. По-моему, у нас масса поводов для продуктивной рефлексии, причем более разнообразной, чем рассуждения о моральном банкротстве российской правящей элиты (хотя да, это оно самое) и о недостатках или пороках политика Навального. Ну например: а на каких основаниях в России может сформироваться сегодня общественное согласие? Вокруг каких целей и какой «дорожной карты»? Нам не нравится «национализм» Навального, нам представляется примитивным лозунг «не врать и не воровать». Да и лозунг противоположной стороны — «Даешь велосипедные дорожки в каждый дом!» — тоже, конечно, не кажется нам исчерпывающим повестку. Здорово! Значит, мы знаем лучшие. Какие?
Разумеется, возвращение механизмов честной конкуренции в разные сферы общественной жизни — это хорошо. Но они возвращаются, когда есть драйв достичь чего-то с помощью этих механизмов. Нигде демократические механизмы не внедрялись ради самих себя: чтоб, дескать, все как у людей. Точнее, везде, где они внедрялись ради самих себя, они перерождались в имитацию. Мы с ней прожили почти весь ХХ век. Итак — что дальше?
И тут становится трудно. «Ну, а у других какие цели?» — можем спросить мы, чтобы потянуть время. Ну вот у других был и отчасти есть национализм. Не как ругательное слово, а как довольно успешный проект по внедрению идеи единства в социально неоднородные сообщества и по присвоению ценности этому единству, именуемой национальной уникальностью. Будем сохранять себя, потому что других таких нет. Будем становиться лучше, чтобы победить в состязании народов. Смешно? Идеи, увлекающие большие массы людей, вообще «смешны». Национализм — основополагающая парадигма модерности в той культурной зоне, к которой мы себя относим. Под его знаком прошли два последних века истории, с ним связаны и великие достижения, и чудовищные преступления. Нет, есть не разные национализмы (плохие и хорошие), а разные рефлексы национализма. Обзываться «таджиками», «узбеками» или «жидами», то есть закреплять за этнонимами устойчивый пейоративный смысл, — дурной тон, дурной рефлекс национализма. Ратовать за Россию для русских (за Германию для немцев и т.д.) — преступный пароксизм национализма. А культивировать «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам», внедрять в сознание вместе с законами Ньютона исторические нарративы о «наших» победах и достижениях и положительную идентификацию с «нашей» культурной матрицей в целом — вроде как нормально. Деконструкция национализма всегда обнаруживает фиктивность того «мы», которым он оперирует. Кто те «мы», кого объединяет чувство гордости за полет первого человека в космос? (Да и какое «мы» к этому полету, в сущности, имеем отношение?) И, кстати, в какой мере предыдущее «мы» пересекается с «мы» тех, кто помнит о столетии «Весны священной» и гордится, что она написана русским композитором? Но «фиктивность» вовсе не значит «недейственность». Чувство сопричастности или принадлежности — это чувство, и если его удается сформировать, оно не разлагается с помощью рассуждения о фиктивности его оснований.
Когда рефлексирующие интеллектуалы с гневом показывают пальцем на «националиста» Навального, мне это кажется игрой в давно прошедшую войну.
По-настоящему не фиктивен национализм лишь в своей политической ипостаси, когда он запускает механизм вовлечения каждого в «общую» политическую жизнь нации-государства. Да, вот это самое: когда каждый гражданин, обладая одним голосом, при всеобщем и равном избирательном праве идет на выборы и отдает этот голос тому, кого хочет видеть своим «представителем» во власти и кто, в свою очередь, имел равные с другими кандидатами возможности завоевать симпатии данного гражданина. Представительная демократия и всеобщие выборы — это базис политического национализма как проекта социальной консолидации, проекта суперинклюзивного, если сравнить его с прежними моделями, основывавшимися на культивировании лояльности элит государю или государству как объективации коллективного разума. Так вот. Проект политического национализма так и не состоялся в России. Состоялся лишь проект его имитации, и именно его плоды мы пожинаем сегодня. Нет, дело не только в этнокультурной гетерогенности России (а до того — Российской империи и СССР): именно эту гетерогенность и «перерабатывает» национализм в своей мясорубке. Там, где удается создать миф об «исконной» этнической однородности, он может лечь в основу национализма как политического проекта. Там, где для этого нет почвы, политический национализм конструирует единство на иных основаниях, не ссылаясь на «доисторические» корни современных традиций, но создавая тот нарратив культурной «общности», который возможно создать. В любом случае национализм — продукт социального творчества, поддержанного нарративом единства.
Проект политического национализма не состоялся в России потому, что российское государство с начала имперских завоеваний и до сих пор культивировало принцип «различия» в методах управления населением. Различие форм интеграции региональных элит и поддержания их лояльности центру, различие алгоритмов управления и коммуникации с разными группами населения — эта тактика позволила империи объединить обширные территории и управлять ими вполне успешно. То, что даже потрясения революции в начале ХХ века империю лишь слегка ужали, но не разрушили, было следствием гибкости, заложенной в систему взаимоотношений центра и окраин. Однако для формирования политической нации эта гибкость и была одним из главных препятствий, ибо означала принципиальный отказ от создания единого, гомогенного политического пространства. Имитационные демократические модели вовлечения населения в политическую жизнь в СССР политическую нацию создать не могли. «Управляемое» же нациестроительство в рамках демаркированных национальных республик, с одной стороны, продолжало имперскую политику воспитания лояльности в среде местных элит, с другой — культивировало местный этнический национализм как вроде бы «безвредный» культурный маркер «различия». Закономерным результатом такой политики — на следующем революционном витке — стало распадение «советского народа», квазинации, выдуманной в брежневский период, на ряд стран с более или менее сложившимися «ментальными» национализмами, но с пока не решенными системными проблемами, связанными с трансформацией этнокультурных сообществ разной степени (воображаемой) гомогенности в политические нации. Россия вышла из этой фазы распада по-прежнему неоднородным политическим образованием, и имперский принцип «различия» в управлении регионами продолжает восприниматься элитами как неизбежность. Политическая нация в таких условиях не формируется. Именно поэтому дальнейшее отпадение окраин кажется аналитикам неизбежной, а некоторым — желанной перспективой. Но это отдельная тема.
«Русские националисты», то есть те, кто сегодня себя так именует, ратуют, однако, вовсе не за формирование в России политической нации. Они — продукт той путаницы в умах, которая создана более чем столетней имитацией вовлечения народа в политику в России. Со времен Александра III российские элиты с удовольствием предлагали себе и массам гипертрофированную версию этноцентричного культурного национализма — в качестве замены проекту политической нации. В имперский период государственным приоритетом был русский культурный национализм, поощряя который, династия воображала, что решает задачу формирования «нации». Советский Союз развил традицию и поставил на поток свой «мультинациональный проект»: все этнические группы танцевали каждая свою «лезгинку», что воплощало и расцвет национальных культур-искусств, и дружбу народов на почве этого расцвета. Культурные национализмы — естественный и необходимый продукт национальной консолидации, но в Российской империи, в СССР, а затем в РФ они сыграли еще и функцию эффектного камуфляжа той зияющей пустоты, которая располагалась на месте политического проекта национализма. То, что в начале XXI века этноцентричный «русский национализм» еще имеет иллюзии каких-то политических перспектив для себя, — прискорбное следствие описанной специфики российской истории, в которой политические задачи национализма подменялись (а не поддерживались) «химерами» этнической гомогенности или гегемонии.
Представительная демократия и всеобщие выборы — это базис политического национализма.
Симптоматично, что молчаливо подразумевает наличие у «русского национализма» какого-то политического потенциала и противоположная сторона, та, что его сегодня активно осуждает. На мой взгляд, мы имеем дело с фиксацией на абсолютно фантомной надежде (самих «националистов») и фантомном же страхе (их противников). «Русский национализм» (тот, который с «Русских маршей») не страшен и не величественен. Он сегодня комичен. Ничего, кроме слов, за ним нет. (Что, разумеется, не означает невозможности насилия на его почве, но в пропорциях, несопоставимых с насилием на почве практически всего другого по отдельности: алкоголизма, бытовых ссор, сексуальных желаний, материальной нужды и пр.) Трения внутри мультикультурных локальных сообществ из-за несовпадающих культурных матриц — проблема реальная, но решаемая в современном мире только в рамках политического интеграционного проекта.
Спор о том, мог ли последний состояться вокруг «доминирующей» культуры (то есть русской) сто лет назад, оставим для академической дискуссии. Сегодня, в постиндустриальном обществе, модели политической консолидации вокруг «большинства», этнического или любого другого, постепенно перестают работать, и потому чужой опыт XIX—XX веков нам, боюсь, уже мало поможет. Новый тип фрагментации общества, пока не оформившийся настолько, чтобы вполне оценить все его последствия, но очевидно меняющий общественную реальность, с которой взаимодействуют политики, обещает какой-то совершенно иной интеграционный проект. Поэтому, в частности, когда рефлексирующие интеллектуалы с гневом показывают пальцем на «националиста» Навального, мне это кажется игрой в давно прошедшую войну. Сам Навальный вполне может этого пока не понимать (хоть я и не уверена в этом), позиционируя себя в привычных и симпатичных части его избирателей терминах. Но то, как он провел свою московскую кампанию, говорит совершенно однозначно о куда более важном: в России появился политик, которого интересует санкция активной части общества, причем очень разных его сегментов, а не элит и не инертного «большинства». Конвертировать эту санкцию многих активных меньшинств в электоральное большинство — задача головоломная, и он пытается нащупать механизмы для ее решения. Это, между прочим, самая большая головная боль демократии. Эту задачу не смогло решить поколение политических реформаторов 1990-х годов: всеобщее и равное избирательное право оказалось тем обухом, стремясь перешибить который, оно открыло шлюзы очередному витку имитационной демократии.
Ну так вот, возвращаясь к Навальному. Активистская и блогерская часть его биографии закончена. В тюрьме или на свободе, он уже федеральный политик — и федеральный политик, сделавший себя таковым в условиях наименьшего благоприятствования. (Тем, кто считает его «кремлевским проектом», я ничем помочь не могу, простите великодушно.) Обсуждать дальше его «национализм» мне кажется занятием бессмысленным. Да, ему пора менять словарь, но это не только его задача. Словарь для политика создается не им самим. Это, собственно, к нам, к тем, кто на выборы не выставляется, но зато профессионально занимается рефлексией. К тем, для кого вопросы «Что же будет?» и «Что же мне делать?» легко отделяются друг от друга, тогда как для действующего политика — и в этом его отличие от нас — это, собственно, один вопрос.
Никто из нас не предскажет ответа на первый вопрос с решающей точностью, за которую потом нас зачислят в пророки. Но публичное проговаривание сценариев — благо: этим, помимо прочего, отсекаются совершенно фантомные саги о прошлогоднем снеге. Никакого сценария политической интеграции на базе классического национализма XIX—XX веков в России уже не случится. Любому условному Навальному, то есть тому поколению политиков, которое сменит нынешних, придется выстраивать взаимоотношения с по-новому фрагментированным обществом, каждый активный сегмент которого должен увидеть свой интерес в предлагаемой политической консолидации. Вокруг чего? Ради чего? Это ведь по-настоящему трудные вопросы. Все новое. А словарь — старый. Потому уже живущие в мультикультурном мегаполисе москвичи оказываются в своей ментальной реальности «пленниками» пришельцев-мигрантов, озабоченно рассуждающими о том, как бы не повторить ошибок Лондона и Парижа — куда потом, впрочем, с удовольствием едут погостить, походить по улицам, подметаемым тамошними пришельцами, и посидеть в открытых ими кафе. Так трудно свыкнуться с мыслью, что история — это по большей части не эпическая борьба добра со злом, а меняющиеся условия жизни для всех. Да, мы уже давно делим общее пространство с теми, для кого отечество — не Царское Село, и так будет и дальше. Из этого надо исходить. И менять словарь, свой и тех политиков, которых мы выбираем и которых в силах еще обучить.
-
2 июляРоберт Уилсон и Важди Муавад сыграют «На Страстном» Суд в Петербурге не признает «Мемориал» «иностранным агентом» Заявление «Мемориала» о процессе по «Болотному делу» Снесен обелиск в Александровском саду Фирма Steinway продана за $438 млн Цискаридзе зовут в Осетию
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials