«Я спал крепко и сладко. Проснулся бодрый и свежий. Солнце. Пошел бродить по городу»
Письма русских писателей, у которых, как и у редакции COLTA.RU, случались летние каникулы, путешествия по Европам и на воды, а также просто сладкое ничегонеделанье на дачах
До 12 августа COLTA.RU в небольшом летнем отпуске. Но, чтобы вам не было без нас совсем уж скучно, мы собрали на это время небольшую коллекцию всяких странностей и редкостей, в основном прошлых лет, которые, как мы надеемся, вам будет любопытно разглядывать.
Иван Бунин — родным
Севастополь, 13 апреля 1889 г.
Дорогие папа, мама, Мусинька, Евгений и Настюрочка!
Вам, должно быть, в эту минуту ужасно странно представить себе, что Ваня сидит в Севастополе, на террасе гостиницы, в двух шагах от которой начинается Черное море? Мне самому это как-то странно... Я приехал в Севастополь только сегодня и еще не привык к мысли, что я наконец — в Крыму... В особенности странно показалось, когда я сегодня проснулся на рассвете и взглянул из окна вагона... Картина представилась такая, какую вообразить себе, не видя Крыма, я думаю, невозможно: по обеим сторонам дороги в утреннем голубом тумане разбегались горы, покрытые лесами, виднелись ущелья, а внизу по долине — стройные, гигантские кипарисы и тополи. Какие-то особенные деревца, кажется рододендроны и олеандры, в полном цвету — в белых розах... Станции утопают в яркой зелени. Поезд мчится то глубоко в долинах, то по отвесным скалам, то скрывается в туннелях. В туннелях — жутко: темь буквально могильная, в особенности после станции «Бель-бек». Когда поезд наконец вынырнул из него на свет, я невольно замер: направо, глубоко внизу, в широкой цветущей долине, в зелени, среди кипарисов утопал не то городок какой-то, не то аул, штук пятьдесят белых домиков; за ними по обеим сторонам горы, а среди гор — расстилалось в тумане и сливалось с горизонтом — море! В утренней голубой мгле — оно как-то особенно было величаво и бесконечно.
Севастополь мне не особенно понравился. Ты, папа, наверное, не узнал бы его: теперь он совершенно отстроился, но плох тем, что почти совершенно лишен зелени. Красоту его составляет, разумеется, море. Часа в 3 дня я нанял парусную лодку, ездил (конечно, не один, а с рыбаком) к Константиновской крепости, потом в открытое море. День сегодня был — прелестный; волны прозрачные, совершенно изумрудные. Даль видна верст на 40. Вечером гулял на бульваре, слушал музыку, смотрел на закат солнца — выбрал на самом берегу на возвышении скамеечку и одиноко сидел, глядя вдаль, до тех пор, пока совсем не стемнело. Потом воротился в свой нумер и, вспомнив, что я теперь отделен от вас целою тысячею верст, загрустил немного…
До свидания, мои дорогие; завтра отправляюсь к Байдарским воротам, а потом в Ялту.
Федор Достоевский — Николаю Страхову
26 июня 1862 г., Париж
Вы в первых числах июля трогаетесь за границу, дорогой Николай Николаич. С Богом; уж одно то, что к тому времени Вы непременно попадете на прекрасную погоду, так как теперь она везде, по всей Европе скверная <…> Ах, Николай Николаевич, Париж прескучнейший город, и если б не было в нем очень много действительно слишком замечательных вещей, то, право, можно бы умереть со скуки. Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит. Вы говорили о самодовольно наглых и говенных лицах, свирепствующих на наших минералах. Но клянусь Вам, что тут стоит нашего. Наши просто плотоядные подлецы, и большею частию сознательные, а здесь он вполне уверен, что так и надо. Француз тих, честен, вежлив, но фальшив, и деньги у него — всё. Идеала никакого. Не только убеждений, но даже размышлений не спрашивайте. Уровень общего образования низок до крайности (я не говорю про присяжных ученых. Но ведь тех немного; да и, наконец, разве ученость есть образование в том смысле, как мы привыкли понимать это слово?). Вы, может быть, посмеетесь, что я так сужу, всего еще только десять дней пробыв в Париже. Согласен; но 1) то, что я видел в эти десять дней, подтверждает покамест мою мысль, а во-2-х) есть некоторые факты, которых заметить и понять достаточно полчаса, но которые ясно обозначают целые стороны общественного состояния, именно тем, что эти факты возможны, существуют.
Заедете ли Вы в Париж? Заметьте: на три дня в Париж ехать не стоит, а посвятить ему две недели, если Вы только турист, будет скучно. За делом сюда ехать можно. Много есть чего посмотреть, изучить. Мне приходится еще некоторое время пробыть в Париже и потому хочу, не теряя времени, обозреть и изучить его не ленясь, сколько возможно для простого туриста, каков я есмь. Не знаю, напишу ли что-нибудь? Если очень захочется, почему не написать и о Париже, но вот беда: времени тоже нет. Для порядочного письма из-за границы нужно все-таки дня три труда, а где здесь взять три дня? Но там что будет. Еще, голубчик Николай Николаевич: Вы не поверите, как здесь охватывает душу одиночество. Тоскливое, тяжелое ощущение! Положим, Вы одинокий человек и Вам особенно жалеть будет некого. Но опять-таки: чувствуешь, что как-то отвязался от почвы и отстал от насущной, родной канители, от текущих собственных семейных вопросов. Правда, до сих пор все мне не благоприятствовало за границей: скверная погода и то, что я все еще толкусь на севере Европы и из чудес природы видел один только Рейн с его берегами (Николай Николаич! Это действительно чудо). Что-то будет дальше, как спущусь с Альпов на равнины Италии. Ах, кабы нам вместе: увидим Неаполь, пройдемся по Риму, чего доброго, приласкаем молодую венецианку в гондоле (А? Николай Николаевич?). Но… «ничего, ничего, молчанье!», как говорит в этом же самом случае Поприщин. До свидания, Николай Николаевич. О заграничных впечатлениях моих не сообщаю Вам никаких подробностей. Всего не опишешь в письме, а по частям и не могу. Да и какие еще мои впечатления-то! Я еще всего девятнадцать дней за границей. Обнимаю Вас от всей души. <…>
Прощайте. Впрочем, лучше: до свидания. Быть того не может, чтоб мы за границей не встретились! Я никогда не простил бы себе этого. Крепко жму Вам руку. Поклонитесь от меня всем общим нашим знакомым. Как ведет себя Ваш неблаговоспитанный кот?
Addio.
Ваш Ф. Достоевский.
Александр Блок — Любови Менделеевой
13 июня 1903 г., Бад-Наугейм
Моя Любовь, моя единственная. Я получил сегодня два твоих письма. Даже сказать Тебе о них ничего не могу. И вообще трудно говорить с Тобой, опять трудно на таком расстоянии, в такой непривычной обстановке. Здесь совсем животная жизнь, разленивающая и скучная. Мы встаем в 7 часов утра, ждем ванны, после ванны лежим 1 час. Так проходит время почти до Mittag'a (12 ч). После него — шатанье по городу и парку, потом в 7 часов вечера — ужин, потом можно идти на террасу слушать музыку, а в 11 часов вечера всё запирают. Все уже устроилось, наши комнаты внизу, в довольно тихом месте, все расстояния маленькие. Город я помню наизусть. Боимся знакомств, между тем сегодня утром приходили какие-то два господина и не застали нас, сказали, что придут nach Mittag, а мы ушли от них кататься на лодке по озеру, сейчас вернулись и боимся их прихода. Теперь день длинный, длиннее русского. По вечерам бывает странное и скверное чувство отчужденности и отдаленности от всего. Я скоро устрою себе заполнение дня, по возможности приятное и полезное. Вчера начал писать Тебе и бросил, так бесцветно и пусто выходило. Так и теперь выходит пусто и бесцветно. Лучшее, что есть, я вычитываю из Достоевского, но так нельзя. А немцы до такой степени буржуазно скучны на вид, что о них совсем нечего писать. Страна страшно деловая, сухая. Из роз выглядывают серые лица. Пышность деревьев и цветов и плодородие земли точно ни к чему не обязывают. Нет ни одной хорошей фигуры ни у мужчин, ни у женщин. Женские лица просто на редкость безобразны, вообще нет ни одного красивого лица, мы не встречали по крайней мере. Все коренастые и грубые, заплывшие жиром. Тому же впечатлению способствуют больные, у которых ноги еле ходят, лица бледные и распухшие. Всё старики и старухи, молодых меньше. И почти никого, при первом взгляде, по-настоящему не жалко, до того бессмысленным кажется их существование.
С кареты сходил я сначала левою ногою, а потом правою.
И все-таки, если бы мы были здесь с Тобой вдвоем, просто так, не обращая внимания на леченья и лечащихся, было бы хорошо. Можно бы было почти никого не видеть и уходить в парк и за парк, на озеро и в поле. Несмотря на однообразие, было бы то преимущество, что мы бы были совсем вдвоем. Не было бы даже третьей — России. Здесь, по-моему, русский (особенно русский) совсем отделен — без земли, без языка и без людей, и даже к вилле прикреплен только минутой. Вот какое письмо! Я не люблю ни фактов, ни публицистики. И все-таки написал тебе то и другое. А все оттого, что выбился из колеи. Скоро отыщу точки устоя у Соловьева и Достоевского. Нужно «задуматься», чтобы понять хоть что-нибудь. Первые здешние думы были вялы. А немцы не «задумываются», и все остальные видимые люди тоже. На лицах нет той складки, которая даже у нас на улицах различима. Вот где истинно плоски лица, так это здесь — и по всей длине прусских железных дорог. Прости за мои письма. Я знаю, что Ты там, севернее меня и лучше меня. И помню все, но не могу выразить или еще не смею снова начинать выражать, оглушенный ужасно прозаической обстановкой. Здесь нужно «осмелиться» сквозь целую ватагу людей, «живущих зверинским обычаем», воззвать к богу и к Тебе. Нужно писать стихи и молиться Твоему богу. А здесь нет бога, его не видели здешние люди.
Николай Гоголь — Марии Балабиной
12 октября 1836 г.,Веве
Путешествие из Лозанны в Веве
Хотя вы, милостивая государыня Мария Петровна, не изволили мне описать вашего путешествия в Антверпен и Брюссель и хотя следовало бы и с моей стороны сделать то же, но, несмотря на это, я решаюсь описать вам путешествие мое в Веве, во-первых, потому что я очень благовоспитанный кавалер, а во-вторых, потому что предметы так интересны, что мне было бы грех не писать о них. Простившись с вами, что, как вы помните, было в исходе 1-го часа, я отправился в hôtel du faucon обедать. Обедало нас три человека. Я посереди, с одной стороны почтенный старик-француз с перевязанною рукою, с орденом, а с другой стороны почтенная дама, жена его. Подали нам суп с вермишелями. Когда мы все трое суп откушали, подали нам вот какие блюда: говядину отварную, котлеты бараньи, вареный картофель, шпинат со шпигованной телятиной и рыбу средней величины к белому соусу. Когда я откушал картофель, который я весьма люблю, особливо когда он хорошо сварен, француз, который сидел возле меня, обратившись ко мне, сказал: «Милостивый государь», или нет, я позабыл, он не говорил: «Милостивый государь», он сказал: «Monsieur, je vous servis этою говядиною. Это очень хорошая говядина», на что я сказал: «Да, действительно, это очень хорошая говядина». Потом, когда приняли говядину, я сказал: «Monsieur, позвольте вас попотчевать бараньей котлеткой». На что он сказал с большим удовольствием: «Я возьму котлетку, тем более что, кажется, хорошая котлетка»… Потом приняли и котлетку и поставили вот какие блюда: жаркое цыпленка, потом другое жаркое, баранью ногу, потом поросенка, потом пирожное, компот с грушами, потом другое пирожное с рисом и яблоками. Как только мне переменили тарелку и я ее вытер салфеткой, француз, сосед мой, попотчевал меня цыпленком, сказавши: «puis-je vous offrir цыпленка?» На что я сказал «je vous demande pardon, monsieur. Я не хочу цыпленка, я очень огорчен, что не могу взять цыпленка. Я лучше возьму кусок бараньей ноги, потому что я баранью ногу предпочитаю цыпленку». На что он сказал, что он точно знал многих людей, которые предпочитали баранью ногу цыпленку. Потом, когда откушали жаркого, француз, сосед мой, предложил мне компот из груш, сказавши: «Я вам советую, Monsieur, взять этого компота. Это очень хороший компот». «Да, — сказал я, — это точно очень хороший компот. Но я едал (продолжал я) компот, который приготовляли собственные ручки княжны Варвары Николаевны Репниной и которого можно назвать королем компотов и главнокомандующим всех пирожных». На что он сказал: «Я не едал этого компота, но сужу по всему, что он должен быть хорош, ибо мой дедушка был тоже главнокомандующий». На что я сказал: «Очень жалею, что не был знаком лично с вашим дедушкою». На что он сказал: «Не стоит благодарностью». Потом приняли блюда и поставили десерт, но я, боясь опоздать к дилижансу, попросил позволения оставить стол: на что француз, сосед мой, отвечал очень учтиво, что он не находит с своей стороны никакого препятствия. Тогда я, взваливши шинель на левую руку, а в правую взявши дорожнюю портвель с белою бумаго<ю> и разною собственноручною дрянью, отправился на почту. Дорога от Фокона до почты вам совершенно известна, и потому я не берусь ее описывать. Притом вы сами знаете, что предметов, которые бы слишком поразили воображение, на ней очень, очень немного. Когда я пришел к дилижансу, то увидел, к крайнему своему изумлению, что внутри кареты все было почти занято, оставалось одно только место в середине. Сидевшие дамы и мужчины были люди очень почтенные, но несколько толстые, и потому я минуту предался размышлению. Хотя и, подумал я, мне здесь не будет холодно, если я усядусь посередине, но так как я человек субтильный и щедушный, то весьма может быть, что они из меня сделают лепешку, покаместь я доеду до Веве. Это обстоятельство заставило меня взять место наверху кареты. Место мое было так широко и покойно, что нашел приличным положить вместе с собою и мои ноги, за что, к величайшему моему изумлению, не взяли с меня ничего и не прибавили платы, что заставило меня думать, что мои ноги очень легки. Таким образом, поместившись лежа на карете, я начал рассматривать все бывшие по сторонам виды. Горы чрезвычайно хороши и почти ни одной не было такой, которая бы шла вниз, но все вверх. Это меня так изумило, что я уже и перестал смотреть на другие виды; но более всего поразил меня гороховый фрак сидевшего со мною кондуктора. Я так углубился в размышления, отчего одна половина его была темнее, а другая светлее, что и не заметил, как доехал до Веве. Мне так понравилось мое место, что я хотел еще и больше полежать наверху кареты, но кондуктор сказал, что пора сойти. На что я сказал, что я готов с большим удовольствием. «Так пожалуйте мне вашу ручку!» — сказал он. «Извольте», — отвечал я. С кареты сходил я сначала левою ногою, а потом правою. Но к величайшему прискорбию вашему (потому что я знаю, что вы любите подробности) не помню, на которую спицу колеса ступал я ногою — на третию или на четвертую. Если хорошо припомнить все обстоятельства, то кажется — на третию, но опять если рассмотреть с другой стороны, то представляется как будто на четвертую. Впрочем, я вам советую немедленно теперь же послать за кондуктором; он верно должен знать, и чем скорее, тем лучше, потому что если он выспится, то позабудет. По сошествии с кареты отправился я по набережной встречать пароход. Это путешествие могло бы доставить очень много пользы особенно для молодых людей и, вероятно, развило бы прекрасно их способности, если б не было слишком коротко, ибо оно продолжалось никак не больше одной минуты с половиною. Из пассажиров, бывших на пароходе, не оказалось ни одной физиогномии русской даже такой, на которой бы выстроен был хотя немецкой город. Выгружались три дамы бог знает какого происхождения, два кельнера и три энглиша с такими длинными ногами, что насилу могли выйти из лодки. Вышедши из лодки, они сказали гопш и пошли искать table d'hote. Потом я пошел к себе в комнату, где сначала сидел на одном диване, потом пересел на другой, но нашел, что это все равно и что ежели два равные дивана, то на них решительно сидеть одинаково. Здесь оканчивается путешествие. Все прочее, что было, все было не замечательно. Как вы хотите, но ответ вы непременно должны написать мне. Если вы затрудняетесь, каким образом писать, то вам могу дать небольшой образец. Вы можете написать в таком духе:
«Милостивый государь, почтеннейший Николай Васильевич! Я имела честь получить почтеннейшее письмо ваше сего октября такого-то числа. Не могу выразить вам, милостивый государь, всех чувств, которые волновали мою душу. Я проливала слезы в сердечном умилении. Где обрели вы великое искусство говорить так понятно душе и сердцу? Стократ, стократ желала бы я иметь искусное перо, подобное вашему, чтобы быть в возможности изъявить такими же словами признательную и растроганную благодарность». Потом вы можете написать: покорная ко услугам или готовая ко услугам, или что-нибудь подобное… и письмо, я вас уверяю, будет хорошо. Засим позвольте мне пожелать вам всего что ни есть хорошего на свете и остаться вашим наипреданнейшим и наипокорнейшим слугою.
Вы говорили о самодовольно наглых и говенных лицах, свирепствующих на наших минералах. Но клянусь Вам, что тут стоит нашего.
Самуил Маршак — родителям
Лимерик, 9 мая 1914 года
<...> Пишу вам на почте. Увы, от вас ни строчки! <...> В Fishguard'e я сел на пароход. Высокий скалистый берег, зеленое море и чайки. Я взобрался на самую верхнюю палубу, где дул сильный ветер, — и хорошо сделал. Свежий воздух сильно ободрил меня, поднял мои силы и спас от морской болезни. Правый берег скоро исчез, а левый не сдавался и тянулся очень долго, пока не пропал. На палубе была парочка — краснощекий Mr. Ashton с супругой. Я думал — они ничего не боятся. Но море из зеленого сделалось черным, и нас начало подбрасывать, как футбольный мяч. Я просидел все три часа (или больше) на одном месте и не почувствовал даже тошноты. <...> Только холодно было — у-у-у — как холодно и очень мокро от брызг. Минутами мне казалось, что льет проливной дождь, а это были только брызги. Временами показывалось солнце. Было очень странно видеть острова голубого неба и солнце, а под ним черную и взрытую водную поверхность. Солнце растерянно блуждало среди туч, будто ходатайствуя о смягчении нашей участи... Посмотрел как-то на часы: прошел всего час. Еще раз посмотрел: два часа. Терпения не хватало. Я пробовал успокоить себя тем, что это будет длиться не вечно. Не помогло. Тогда я испробовал обратный метод. Я представил себе, что мне предстоит быть в этих условиях всегда: то есть качаться, ежиться и кутаться в плащ Нетты всю жизнь. Это подействовало: в сравнении с вечностью какой-нибудь лишний час показался мгновением. Когда пароход подошел к скалистому, но невысокому берегу Rosslare'a, Mr. Ashton подошел ко мне и восторженно пожал мне руку. Даже хотел дать мне визитную карточку. Так поразило его мое мужество. В поезде старушка и ее дочка, возвращавшиеся из опостылевшей им Англии в свою родную Ирландию, посоветовали мне напиться чаю. <...> За окнами были зеленые поля, очень красивые белорунные овцы, пошатнувшиеся заборы и калитки, причудливо согнутые стволы, землепашцы с плугами, а вдали мягко округленные горы (совсем как на фотографиях Питера, без всякой растительности). Публика совсем иная, чем в Англии. Политикой не интересуются, но гомруля ждут, как манны небесной. Говорят тихими, печальными голосами, не знают слова «does», говорят «he do»: «Do he? — Yes, he do». Говорят thas вместо that, «торд» вместо third и т.д. Я заговорил о песне. Все пассажиры наперерыв стали цитировать мне очень поэтические старые песни. «I shall sell my rock, I shall sell my reel, I shall sell my own spinning wheel» и т.д. Очень набожные католики. Ругают англичан за их частые divorces. Но католицизм их не острый, не едкий, не узкий, как у поляков, а овеян мягкостью, искренностью и мистицизмом. Люблю ирландцев! Старуха-попутчица верила в fairies. Дочь ее над нею смеялась. Попрошу деревенских жителей рассказать мне о fairies и спеть мне несколько песен. Приехав в Limerick, я хотел было последовать за старухой и ее дочерью, которые хотели показать мне дешевый отель. Но потом отказался. Зашел в маленькую булочную и спросил там комнату. Мне дали комнатку за шиллинг. Я долго беседовал с двумя толстыми хозяйками (старая дама и старая дева), а затем удалился на покой. Было уютно, тепло, покойно, но не весьма чисто. Впрочем, насекомых не было. Я спал крепко и сладко. Проснулся бодрый и свежий. Солнце. Пошел бродить по городу. Хозяйка навязала мне завтрак: хлеб, масло, яйцо. <...> Подробнее напишу вам позже. Сейчас иду осматривать город, а потом в путь.
Сегодня утром в наш сад приходил шарманщик и играл собачий вальс, а потом спер гамак и убежал.
Даниил Хармс — Тамаре и Леониду Липавским
Царское Село, 28 июня 1932 года
Дорогая Тамара Александровна и Леонид Савельевич, спасибо Вам за Ваше чудесное письмо. Я перечитал его много раз и выучил наизусть. Меня можно разбудить ночью, и я сразу без запинки начну: «Здравствуйте, Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Леня купил себе новые...» и т.д. и т.д. Я читал это письмо всем своим царскосельским знакомым. Всем оно очень нравится. Вчера ко мне пришел мой приятель Бальнис. Он хотел остаться у меня ночевать. Я прочел ему Ваше письмо шесть раз. Он очень сильно улыбался, видно, что письмо ему понравилось, но подробного мнения он высказать не успел, ибо ушел, не оставшись ночевать. Сегодня я ходил к нему сам и прочел ему письмо еще раз, чтобы он освежил его в своей памяти. Потом я спросил Бальниса, каково его мнение. Но он выломал у стула ножку и при помощи этой ножки выгнал меня на улицу, да еще сказал, что если я еще раз явлюсь с этой паскудью, то свяжет мне руки и набьет рот грязью из помойной ямы. Это были, конечно, с его стороны грубые и неостроумные слова. Я, конечно, ушел и понял, что у него был, возможно, сильный насморк, и ему было не по себе. От Бальниса я пошел в Екатерининский парк и катался на лодке. На всем озере, кроме меня, плавало еще две-три лодки. Между прочим, в одной лодке каталась очень красивая девушка. И совершенно одна. Я повернул лодку (кстати, при повороте надо грести осторожно, потому что весла могут выскочить из уключин) и поехал следом за красавицей. Мне казалось, что я похож на норвежца и от моей фигуры в сером жилете и развевающемся галстуке должны излучаться свежесть и здоровье и, как говорится, пахнуть морем. Но около Орловской колонны купались какие-то хулиганы, и, когда я проезжал мимо, один из них хотел проплыть как раз поперек моего пути. Тогда другой крикнул: «Подожди, когда проплывет эта кривая и потная личность!» — и показал на меня ногой. Мне было очень неприятно, потому что все это слышала красавица. А так как она плыла впереди меня, а в лодке, как известно, сидят затылком к направлению движения, то красавица не только слышала, но и видела, как хулиган показал на меня ногой. Я попробовал сделать вид, что это относится не ко мне, и стал, улыбаясь, смотреть по сторонам, но вокруг не было ни одной лодки. Да тут еще хулиган крикнул опять: «Ну чего засмотрелся! Не тебе, что ли, говорят! Эй ты, насос в шляпе!». Я принялся грести что есть мочи, но весла выскакивали из уключин, и лодка подвигалась медленно. Наконец, после больших усилий я догнал красавицу, и мы познакомились. Ее звали Екатериной Павловной. Мы сдали ее лодку, и Екатерина Павловна пересела в мою. Она оказалась очень остроумной собеседницей. Я решил блеснуть остроумием моих знакомых, достал Ваше письмо и принялся читать: «Здравствуйте, Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Леня купил...» и т.д. Екатерина Павловна сказала, что если мы подъедем к берегу, то я что-то увижу. И я увидел, как Екатерина Павловна ушла, а из кустов вылез грязный мальчишка и сказал: «Дяденька, покатай на лодке». Сегодня вечером письмо пропало. Случилось это так: я стоял на балконе, читал Ваше письмо и ел манную кашу. В это время тетушка позвала меня в комнаты помочь ей завести часы. Я закрыл письмом манную кашу и пошел в комнаты. Когда я вернулся обратно, то письмо впитало в себя всю манную кашу, и я съел его. Погоды в Царском стоят хорошие: переменная облачность, ветры юго-западной четверти, возможен дождь. Сегодня утром в наш сад приходил шарманщик и играл собачий вальс, а потом спер гамак и убежал. Я прочел очень интересную книгу о том, как один молодой человек полюбил одну молодую особу, а эта молодая особа любила другого молодого человека, а этот молодой человек любил другую молодую особу, а эта молодая особа любила опять-таки другого молодого человека, который любил не ее, а другую молодую особу. И вдруг эта молодая особа оступается в открытый люк и надламывает себе позвоночник. Но когда она уже совсем поправляется, она вдруг простужается и умирает. Тогда молодой человек, любящий ее, кончает с собой выстрелом из револьвера. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, бросается под поезд. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, залезает с горя на трамвайный столб, и касается проводника, и умирает от электрического тока. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, наедается толченого стекла и умирает от раны в кишках. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, бежит в Америку и спивается до такой степени, что продает свой последний костюм, и за неимением костюма он принужден лежать в постели, и получает пролежни, и от пролежней умирает. На днях буду в городе. Обязательно хочу увидеть Вас. Привет Валентине Ефимовне и Якову Семеновичу. Даниил Хармс. 28 июня 1932 года, Царское Село
-
18 сентябряМайк Фиггис представит в Москве «Новое британское кино» В Петербурге готовится слияние оркестров Петербургская консерватория против объединения с Мариинкой Новую Голландию закрыли на ремонт РАН подает в суд на авторов клеветнического фильма Акцию «РокУзник» поддержал Юрий Шевчук
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials