Ирина Островская: «Что, переходить на нелегальное положение?!»
ЕЛЕНА РАЧЕВА поговорила с историком и членом правления «Московского Мемориала» о том, что будет, если организацию закроют
Историческое общество «Мемориал» стало одной из первых организаций, куда в поисках иностранных агентов пришли сотрудники прокуратуры, налоговой, Министерства юстиции и НТВ. Спустя три с половиной месяца результатов проверки еще нет.
— Правозащитный центр «Мемориал» оспаривает требование войти в реестр «иностранных агентов» в суде, питерский Антидискриминационный центр «Мемориал» суд уже выиграл, отделения в Рязани и Коми должны устранить обнаруженные комиссией нарушения… Почему результатов проверки исторической части «Мемориала» все еще нет?
— Не знаю. Подозреваю, что мы получим предписание и надо будет заплатить сотни тысяч рублей штрафа. Нужно быть готовым к такому.
— Нет ли у вас соблазна согласиться повесить на себя ярлык «иностранный агент» и спокойно продолжить работу?
— Эта формулировка для нас совершенно неприемлема, это бред и абсурд. За 80 лет в нашем сознании отпечаталось, что агент — это очень плохо. Какое обвинение 37-го года мы бы ни открыли, что мы там увидим? Шпионаж, терроризм и агентурная работа.
Только в Москве членами «Мемориала» считают себя 17 тысяч человек — те, кто биографически связан с темой репрессий. И у каждого из этих 17 тысяч на руках справка о реабилитации его отца или деда, где написано: «По обвинению в работе на иностранную державу расстрелян…» И теперь объявить себя иностранными агентами… Ну как это возможно?!
— То есть самим названием снижается смысл всего, что делает «иностранный агент»?
— Я бы сказала, перечеркивается. Понимаете, есть такая штука, как честное имя. Что такое имя для человека, который был репрессирован? Что для него реабилитация? Это самое главное.
Один человек в Волгограде рассказывал мне замечательную историю, как он вышел на свободу на Колыме и, чтобы успеть на пароход до конца навигации, ему надо было пойти пешком через тундру, по сопкам. А там — росомахи, они человека просто съедят. Я его спрашиваю в ужасе: «Вы что, один ночью пошли через тундру?» Он на меня смотрит: «Как один? Я не один. У меня справка о реабилитации есть»…
Почему так важно, что наша акция «Возвращение имен» идет на Лубянской площади публично и вслух? Потому что справку о реабилитации давали где-то в уголке втихаря, а тут можно произнести имя репрессированного отца громко и принародно. Сказать, что он честный и имя его не запятнано. Оно чистое, его имя!
Почта говорила: «Приходите и увозите ваши письма грузовиками».
У «Мемориала» тоже нет ничего, кроме честного имени. И вы хотите, чтобы мы на это честное имя половую тряпку бросили?! Можно лишить денег, грантов, но нельзя отнять имя. Имя единственное важно. От этого нельзя отступить.
К тому же признать право государства на подобную риторику невозможно. Закон сформулирован так, что в политической деятельности можно обвинить всех. Если ты помогаешь больным детям, ты влияешь на политику государства в области здравоохранения. Если занимаешься помощью дворникам, влияешь на политику ЖКХ... После того как ты признаешь себя иностранным агентом, ты должен перестать заниматься политической деятельностью, иначе тебя оштрафуют. Признание — первый шаг к закрытию. Все, заколдованный круг.
Потом: очень часто говорится о деньгах. Мы же работаем по программам. Одну программу субсидирует российский фонд, другую — грант от ЕС… Ой, я не получила на почте деньги! Ух ты, черт возьми!
— Деньги от какой-то организации?
— От Кашкина Никиты Ивановича. Вот, видите: перевод на тысячу рублей. Его дядю расстреляли в 1937-м. В память о дяде он шлет нам деньги. Потому что есть люди, которые из года в год переводят на наш счет деньги. Из года в год.
— На эти пожертвования можно работать?
— Нет. И дело даже не в том, что они небольшие. Сегодня нам кто-то пришлет, завтра — нет. А нам ведь надо жить, платить налоги, платить за свет, за отопление музея и архива.
— У вас еще в декабре сократилось финансирование?
— Да. USAID (Агентство США по международному развитию — независимое агентство, которое отвечает за помощь другим странам. — Ред.) заставили уйти из России, а у нас только начался от него пятилетний грант. Поэтому с финансированием стало плохо. Если денег не станет вообще, я буду работать на волонтерских началах — мы так и работали первые годы. Но молодежь просто уйдет.
— Как проходила проверка «Мемориала»?
— То абсурдно, то смешно. Забрали70 килограммовбумаг, какое-то титаническое количество, их надо было на тачке везти. Вся работа стояла, у нас постоянно требовали какую-то чушь, например, журнал движения трудовых книжек. В петербургском «Мемориале» попросили результаты флюорографии — мол, вы же работаете с населением. У кого-то потребовали показать прививки от дифтерии...
Придрались к презентации книги Яна Рачинского «Полный словарь названий московских улиц» — дескать, книга издана не «Мемориалом». Рачинский много лет один ведет тему «Топография московского террора» и в его книге на каждой странице написано, кто с каждой улицы репрессирован и как. Мы тогда потратили 5700 рублей на чай с угощением, и теперь нам объявили, что это нецелевое использование средств. И нам теперь наверняка выпишут штраф.
— Ваша работа — это именно то, с чего начинался «Мемориал»?
— Да. Мне даже собственный сын сказал, что «Мемориал» воспринимают прежде всего как правозащитную организацию, а про историческую работу никто не знает, хотя историческое направление появилось раньше правозащитного.
Это было в 1988 году. Тогда люди не знали, что такое «10 лет без права переписки». Приходили с формулировкой: «50 лет назад пришли за моим мужем/братом/отцом люди в форме, увели, и я не знаю, где он. А вдруг что-то известно?»
В те годы к нам пришло множество добровольцев. Организовались архив, музей, библиотека. Как только стало известно, что «Мемориал» есть и туда можно обратиться — за чем угодно: советом, информацией, рассказать о человеке, — повалило такое количество писем, что почта отказалась с нами работать. Я не преувеличиваю, был момент, когда почта говорила: «Приходите и увозите ваши письма машиной». Адрес «Москва, “Мемориал”» стоял у почтовиков на первом месте, а «Москва, Кремль, Горбачеву» — на втором.
Мы поняли, что для нас важна судьба человека. Судьба как единица истории. Пускай даже у всех, кем мы занимаемся, судьба заканчивалась одинаково — пулей в затылок или лагерным сроком, — но каким-то образом они к этому концу шли, они свою судьбу проживали. Как? Почему? Из официальных документов мы этого не узнаем. Поэтому архив «Мемориала» стал комплектоваться на основании того, что сохранилось в домах, в семьях: письма, переданные из заключения часто нелегально, мемуары, которые люди писали в стол, устные воспоминания, которые мы сами собирали. Иногда люди приносят нам то, что копируют из архивно-следственных дел своих репрессированных родных, и мы можем сравнить допросы, где из человека лепят врага, и, например, письма этого же человека из лагеря. Это документы, непередаваемые по ценности и эмоциональной силе.
«Мемориал» почему-то не любят упоминать на телевидении. Много раз у меня брали интервью, а в титрах подписывали, например, «историк из Москвы».
— Информация о каком количестве заключенных у вас есть?
— В архиве «Московского Мемориала» сведения где-то о 80 тысячах человек. И есть еще база данных с короткими справками — это почти три миллиона человек. В архиве ФСБ больше, но что толку?
Сначала еще одним направлением была социальная работа. Просто в 80-х и 90-х курица, килограмм гречки или стиральный порошок были важнее, чем справка о реабилитации, речь шла о просто о голодной смерти. Немцы везли бывшим репрессированным материальную помощь вагонами - проклятые немцы, и в этом мы иностранные агенты! - причем всё: и постельное белье, и галоши, и еду. Теперь репрессированные признаны жертвами, у них есть льготы – рублей 600 – и эта социальная работа, к счастью, затухает.
— Людей, которые прошли лагеря, осталось мало, основная информация о репрессиях известна. Как выглядит ваша работа теперь? Продолжают ли вам приходить письма?
— Представьте себе, люди до сих пор верят, что их родные живы. К нам недавно пришла пожилая дама, эмигрантка. Последние 20 лет она жила в Америке, 90-е пропустила, теперь хочет найти отца: «У него же 10 лет без права переписки, дальние лагеря. Он вышел, где-то умер, мне бы найти его могилу». Я ее посадила, говорю: «Его нет в живых, его расстреляли». Она забыла русский язык, начала махать руками: «No, no! It's impossible!»
У нас есть сотрудник, который занимается письмами. В месяц он отвечает на несколько сотен запросов о родных и близких. Приходят люди и на личный прием. Часто бывают исследователи, которые ищут кто кого: кто физиков, кто геологов. Обратиться им больше некуда. Перед вами ко мне приходил гомеопат. Он собирает историю гомеопатии, кое-кого из репрессированных гомеопатов я ему нашла. Вот, например, цитата из уголовного дела: «Принадлежал к контрреволюционной группе врачей-гомеопатов и озлобленной фашистской погромно-террористической организации». Какие «творческие» формулировки! Его расстреляли, естественно…
— Вы продолжаете составлять списки репрессированных?
— Конечно. Последний выпуск базы был в 2007 году, там чуть меньше трех миллионов человек. По статистике, пострадавших было около 12 миллионов, значит, нам еще работать и работать.
Многие сообщают нам о своих дедах и прадедах. Для них важно, чтобы информация оказалась в нашей базе, в интернете, стала известна всенародно. Чтобы черным по белому, большими буквами было написано, что человек внесен в этот реестр, потому что он реабилитирован, он чист. Да и родственники могут найтись: ведь в годы террора множество семей разметало по всей стране, как во время войны, а то и хуже — потому что и искать друг друга было нельзя.
Вот смотрите, лежит книжечка. Пришел ко мне недавно человек. Классическая история: он 1936 года рождения, его отца арестовали в 37-м, сына отдали в детдом, он ничего про своих родных не знал. Ни-че-го. Недавно ему прислали справку о реабилитации отца и документы из отцовского дела. В них написано, что у него есть двоюродная сестра. Он приходит ко мне, говорит: «Мне бы сестру найти. Она бы мне о родных рассказала». Я нашла ее буквально за 15 минут. Выяснилось, что сестра опубликовала воспоминания своей матери, его тетки. Человек, который не знал ничего, с помощью этой книги получит семью. Узнает, что в ней было восемь человек, прочитает про бабушку и дедушку, прабабушку и прадедушку. Мы находим сестер, братьев, одноклассников… В прошлом году — я считаю, это самый большой успех был — я нашла одной женщине фотографию ее расстрелянного отца, которую она искала всю жизнь. Это случайность, но у нас такие случайности — каждый день.
— Каково отношение к вам со стороны официальных организаций?
— Я точно знаю, что слово «Мемориал» не любят на телевидении. Много раз у меня брали интервью, а в титрах подписывали, например, «историк из Москвы».
— А государственные архивы — например, архив ФСБ — с вами работают?
— Отношения с ним складывались по-разному. Бывало, к нам приходили люди и рассказывали, что в архиве ФСБ им говорили: «Обратитесь в “Мемориал”, там вам все скажут». Работать над какими-то темами удавалось, были даже совместные издания. Но в последние годы все начало сворачиваться, исследователей стали не пускать. Официально возможность для этого всегда есть. По закону в течение 75 лет дела репрессированных могут получить только родственники. Потом дела рассекречивают, и тогда их могут увидеть все. Теоретически дела 30-х годов уже должны быть доступны. Но процесс рассекречивания тоже может длиться 75 лет!
На политических делах стоит штемпель «Хранить вечно». Не знаю, на что они рассчитывали, когда его ставили, наверное, на то, что они боги.
Наша мечта — сделать примерно то же, что создано о военнослужащих, погибших во время войны, или о жертвах блокады Ленинграда. Когда кончилась война, военкоматы прошли по дворам, выспросили у жильцов: кто жил, кто вернулся, кто не вернулся, как зовут. Тогда эта информация аккумулировалась. Так что достаточно спустить сверху распоряжение, чтобы все областные архивы ФСБ приготовили сведения о репрессированных. Они есть. На наше великое счастье, на политических делах стоит штемпель «Хранить вечно». Не знаю, на что они рассчитывали, когда его ставили, наверное, на то, что они боги. Но чтобы они теперь выдали эту информацию, нужна добрая воля руководства ФСБ, которое выделило бы сотрудников, чтобы те ходили в фонд прекращенных дел, снимали дела с полки, готовили справки… Это возня, это нудно, а у них работы навалом, верховное руководство команды не дает, а сами они не пойдут. Они же тоже чувствуют, откуда ветер дует, и тенденцию понимают.
— Рассекречивание исторических документов Межведомственной комиссией по защите государственной тайны почти остановилось. Как по-вашему, что это означает? Можно ли считать это сигналом обществу?
— Мне кажется, да. «Хватит, все, что вам надо, вы узнали». С другой стороны, мы сплошь и рядом слышим, что надо формировать патриотизм. А патриотизм зиждется на позитиве. Сколько можно говорить, что у нас есть темные пятна и скелеты в шкафу…
— По тому, как меняется отношение чиновников к «Мемориалу», можно делать выводы о том, как меняется на государственном уровне отношение к теме репрессий?
— Я бы сказала, что да. Разговор о репрессиях — это разговор не только о людях, которые были убиты. Это разговор о правах человека. А официальная линия — что весь разговор о репрессиях нужно оттеснить куда-нибудь в сторону кладбища. Людей убили, давайте поставим часовню, давайте помолимся.
Вот пример: Соловецкие острова. Монастырь на них существовал лет 600. А лагерь — с 1923 по 1941 год — 18 лет, ерунда! Что такое 18 лет по сравнению с 600-летней историей замечательного, чудесного ставропигиального Соловецкого монастыря! Поэтому музей лагеря, который был в Соловецком кремле — ведь в кремле сидела администрация лагеря, — с территории монастыря убран и вынесен куда? Ну конечно, в сторону кладбища. Или соловецкая церковь на Секирной горе, которая была карцером. Она не отапливалась, поэтому туда помещали только на ночь, и к утру уже не надо было никого перевоспитывать, все уже замерзали. Ее внутренняя стена была вся исписана предсмертными граффити. Что с ними сделали? Конечно, закрасили, заштукатурили.
— Термин «иностранный агент» больше относится к тому времени, которым занимается «Мемориал», чем к настоящему. Нет ли у вас ощущения, что лексически и риторически то время притягивается к нашему?
— Не знаю… Какие-то слова, бесспорно, задевают, просто ухо режут. То же название «Народный фронт»… С кем мы воюем? Уже хватит воевать. Если человек не может что-то выдумать, он берет из своего запаса, из памяти. Может, он был пионером или Гайдара читал. Мы же воспитаны не на романтической детской литературе, не на Лидии Чарской. Не на сопереживании, а на образе врага.
— Основные претензии властей наверняка вызваны работой правозащитного центра «Мемориал». Вы не думали дистанцироваться от него, продолжить ту же деятельность под другим названием?
— А как мы назовемся? Не «Мемориал», а «Ритуал»? Общество «Память»?!
Отказаться от правозащитной линии тоже немножко странно. Если мы рассматриваем политические репрессии как нарушения прав человека — как мы можем отказаться от правозащиты? Если мы рассматриваем лагерные восстания как попытку сопротивляться государству — то это что? История репрессий или история правозащиты? Если мы говорим о 30 октября как о Дне памяти жертв политических репрессий… Опять-таки, сейчас он стал днем, когда все идут на кладбища. А на самом деле это день, когда диссидент Кронид Любарский организовал общую голодовку политзаключенных. Это делалось не чтобы вспомнить убиенных, а как протест, как борьба за человеческое достоинство. Опять-таки против нарушения прав человека.
— Вы думали про какие-то обходные пути? Например, регистрироваться только за границей, как это делают правозащитные организации в Белоруссии?
— Что, переходить на нелегальное положение?! Мы все знаем, что Белоруссия стоит за пределами правовых норм. Если делать так же, как там, надо признавать, что Россия тоже становится на рельсы диктаторского полицейского государства. Если это так — мы как общественная организация тоже в этом виноваты.
Опять-таки мы не можем работать нелегально, потому что у нас громадный архив и громадные хранилища лагерных вещей, писем, документов. Это то, что мы собрали, что нам доверили. Эти бумажечки, которые у нас есть, — они же последние. Больше нет и взять негде. Мы собираем их больше тридцати лет. Для меня это, извините за глупый пафос, человеческие судьбы, понимаете?
Знаете, я не умею молиться. Я и не молюсь. Я затаилась и жду. Но я думаю: ведь не может быть, чтобы всегда было несправедливо? Но ведь это нечестно, неправильно, так не должно быть. Не может быть, чтобы «Мемориала» не стало.
-
6 сентябряГЦСИ проведет благотворительный аукцион Ханс-Тис Леман представит в Москве «Постдраматический театр» В Роттердаме начался фестиваль Валерия Гергиева
-
5 сентябряОткрылся сайт tolstoy.ru Минкульт позаботится о Болдине Открылась Московская международная выставка-ярмарка
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials