Московский маньеристический
ГЛЕБ НАПРЕЕНКО разоблачает «Библиотеку всемирной литературы»
Российский павильон на 55-й Венецианской биеннале, который в этом году обустраивали куратор Удо Киттельман и известный художник Вадим Захаров, вызвал всплеск восхищения — если судить по отзывам с открытия. Однако у ГЛЕБА НАПРЕЕНКО другое мнение.
Если воспользоваться понятийным аппаратом классической истории искусств (к чему итальянский контекст, насыщенный наростами прошлого, располагает), можно рассматривать московский концептуализм как стиль. Для всякого стиля стоит вопрос о соотношении его с реальностью, со средой, из и для нужд которой он возник.
Изначально социальной базой, производившей московский концептуализм, была часть советской интеллигенции, хотя бы приблизительно знакомая с современным западным искусством. Возникнув в качестве подпольного искусства для осмысления советской или постсоветской реальности, он был трансплантирован и на другую, зарубежную почву, стал экспортным товаром: к примеру, Илья Кабаков стал жить в США, Юрий Альберт и Вадим Захаров — в Германии. Однако московский концептуализм всегда нес в себе зерно свойств той культуры, которая его породила, — хотя зерно это могло прорастать самыми пышными мутантными побегами.
В связи с проектом Вадима Захарова в Российском павильоне на нынешней Венецианской биеннале встает вопрос — что произошло с этим зерном в его работе? И что вообще может дать сегодня и в таком формате спектр способов осмысления реальности, предложенных московским концептуализмом?
Вадим Захаров среди московских концептуалистов всегда отличался особой любовью к педалированию культурных аллюзий, подчеркнутой сложносочиненностью, театральной многосоставностью своих проектов. Чего стоит хотя бы проект «Убийство пирожного “Мадлен”»: прустовское пирожное разносил выстрелом снайпер.
Список фаворитов, культурных героев, к которым апеллировал в своих произведениях Захаров, составляется из двух рядов. Во-первых, из представителей культурного горизонта советского интеллигента, из архива апробированной мировой культуры. На этот архив послесталинский советский человек взирал из-за «железного занавеса» и вместе с тем из советской культуры, стремящейся синтезировать все достижения и знания человечества, — словно в многотомной серии «Библиотека всемирной литературы». В работах Захарова в разное время фигурировали ссылки на русские иконы, Пруста или, как в биеннальном проекте, греческую мифологию и эрмитажного Рембрандта.
Другая часть захаровских референций отсылает к тусовке московского концептуализма. И эту ориентацию на знающего адресата тоже можно связать со специфической ситуацией зарождения московского концептуализма среди кухонных разговоров, с первоначальной верой в запанибратское взаимопонимание со зрителем, принадлежащим к тому же кругу посвященных. Отсюда, а также из романтического и отчасти асоциального понимания искусства, порожденного необходимостью выработки эзопова языка под гнетом цензуры, возникло уклончивое говорение московского концептуализма, доктрина «невлипания», с помощью которой Захаров научился плести тенета уклончивости. Завороженность отточенными структурами, выработанными московским концептуализмом, например, Андреем Монастырским, при нежелании прямо указывать какой-либо конкретный исторический референт этих структур — одна из причин, по которым в Захарове можно заподозрить маньеризм — маньеризм по отношению к московскому концептуализму как стилю. Точнее, именно появление такого «маньеризма» дает возможность говорить о концептуализме как стиле, то есть обнаруживает в нем сравнительно устойчивый набор приемов.
Одним из подтверждений сказанному можно считать виртуозное кружево «Данаи», которое Захаров соткал в Венеции. «Даная» показательна еще и тем, что на ее примере становится видно, что происходит с захаровским концептуализмом в столь специфическом и архаическом формате, как национальный павильон на биеннале.
Усилиями Захарова и его соратников два этажа щусевского здания разместили в себе круговорот денег. Золотые монеты с изображением Данаи и надписью по-английски «вера, единство, свобода, любовь» постоянно сыплются с потолка центрального зала сквозь большое отверстие в полу на цокольный этаж, в помещение, куда есть доступ лишь женщинам. Женщины могут загрузить монеты в ведерко, которое работник павильона вытаскивает обратно вверх через маленькое отверстие в межэтажном перекрытии и опорожняет на конвейер, везущий монеты к машине, из которой они должны снова упасть вниз. Вокруг этой круговерти выстроен ряд метафорических образов. На верхнем этаже — ковбой, сидящий на потолочной балке и щелкающий орехи, шелуха от которых падает вниз наподобие монет, скамеечки для вставания на колени, как в католическом храме во время молитвы, вокруг золотого дождя, а также кресло-туалет, в отверстии которого растет белая роза (деньги — анальный объект, то бишь роза), — иносказания весьма саркастические. На нижнем все несколько более пафосно — там разместились репродукция «Данаи» Рембрандта из Эрмитажа, облитой кислотой, серия старых фотографий Захарова, где он выкладывает монеты в ряды на дороге, а также пещера (вход только для женщин!) с фонтаном, струящимся из вмонтированной в стену папки с надписью «искусство». Наконец, вовне павильона установлено несколько спутниковых антенн — по задумке Захарова, они принимают информацию, как Даная приняла Зевса в образе золотого дождя.
Вроде бы вся эта конструкция посвящена теме, актуальной до банальности, — власти денег в современном мире. Но решена она максимально абстрактно, на уровне сверхобобщения — через древнегреческий миф. Нечто подобное сделал Захаров в постановке «Книги перемен» в Нижем Новгороде — вроде бы суперполитическую книгу он превратил в дефиле теней из Аида, заставив зрителей недоумевать, зачем для этого был нужен именно Брехт, и подозревать тут дань левому тренду. Монеты, падающие с потолка в Российском павильоне, — это монеты самого абстрактного свойства с самым универсальным лозунгом на реверсе; тут же, по контрасту, вспоминаются настоящие российские ваучеры начала 1990-х годов, улики приватизации советских предприятий, выставленные в павильоне Британии Джереми Деллером. Склонность к обобщению и хитрым культурным метафорам свойственна была московскому концептуализму всегда — можно вспомнить того же Бориса Гройса, умудряющегося говорить о любых вещах в самом общем виде, как можно решать в общем виде уравнения в математике. Но у Захарова это стремление к порождению универсальных смыслов обрастает особой демонстративностью и лоском.
Казалось бы, зритель театрально вовлекается в мышление автора: этому способствуют все эти скамеечки под колени, запреты на вход для мужчин, призывы бросать монеты в ведерко. Но такие приглашения к взаимодействию оборачиваются универсальным правилом следовать указаниям автора как демиурга с железной хваткой. Перформативность, свойское подмигивание зрителю, присущее московскому концептуализму, мутирует здесь в эффектное интеллектуальное шоу. Таково следствие выхода в формат павильона на огромной интернациональной выставке. И становится очевидным при такой унификации, что приглашение задуматься и испытать просветление, погрузиться в шараду — это приглашение забыться в пустотной «системе зеркал», как описывает свой проект сам Захаров.
Такую отрешенность, такое упоение порождением смыслов можно интерпретировать как способ убежать от боли столкновения с реальностью. Здесь возникает нечто вроде того, что Лакан называл jouis-sens, «наслаждение смыслом». Порой клиент психоаналитика слишком усердствует в конструировании тончайших теорий своей психической жизни и устройства мироздания, сопротивляясь вторжению низменной конкретики в свое кружево. Захарова можно уподобить именно такому пациенту.
Все это можно понять как диагноз самомý современному искусству — оно живет на потоки инвестируемых в него денег (особо остро ощущаешь мощь финансов культурной индустрии в Венеции, где на каждом открытии шампанское льется рекой и сложно пить его без тайного смущенного вопроса — какого черта мне все это предоставляют?), молится на них и тут же критикует свою молитву, но в итоге лишь укрепляет арт-систему как часть общественной машины. Но Захаров возводит эту ситуацию во вневременной статус, лишая себя критического жала, острия конкретики, которое присутствует, например, в павильонах Словении, Австрии, Англии, Румынии или Дании, и добивается совпадения своего проекта с эдакой отрешенной платоновской идеей об идеальном биеннальном павильоне, словно забывая об исторической предопределенности этого формата. Недаром многим из тех, с кем я разговаривал, проект и впрямь показался идеальным и столь же многим — «никаким». Такова незамысловатая диалектика восприятия стильной и холодной машины маньеристического концептуализма.
-
15 июляЗакрылась «Билингва»
-
13 июля«Мемориал» наградили премией мира Pax Christi International
-
12 июляВ московских библиотеках откроют кафе Объявлена программа «Флаэртианы» Новый сезон «The Newsroom» покажут на «Стрелке» Следующего «Бонда» снимет режиссер «Скайфолла»
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials