Не очень красный свет
МАРТЫН ГАНИН не знает, входило ли в планы художника Кантора «чесать пятки» и «тискать рóманы» новым хозяевам жизни Российской Федерации, — однако полагает, что в «Красном свете» он занят именно этим
Признаюсь, мало какую книгу я бы хотел читать или рецензировать меньше, чем новый роман художника Кантора «Красный свет». Прочтенный мною некогда «Учебник рисования» представляется мне образцовой, так сказать, эталонной графоманией в самом распространенном, разговорном значении этого слова. То есть когда человек писать любит, буквально вот не может не писать — но не умеет. Зато у него есть мнения по всем вопросам современности, истории и отчасти даже футурологии. Мнений этих столько, что для их изложения требуется очень много места, а времени не хватает, поэтому за формой изложения следить ни к чему, не для того затевалось.
«Красный свет» в этом отношении является, конечно, шагом вперед — т.е. падежи не перепутаны, грамматическое управление как-то немного почищено и поглажено даже местами, половина левой щеки выбрита, а воротничок подшит — пусть и косовато, так что ж? С другой стороны — литература теперь тут и вовсе ни при чем. Не помогли интенсивные упражнения в публицистическом троллинге на страницах мазохистски настроенных изданий: у писателя накопилось множество мудрых мыслей и интересных исторических фактов, которые он спешит поведать читателю в целях открытия глаз и установления истины. Примерно половину этого, как сказано в издательской аннотации, «живого полотна» составляют философские, историософские и иные теоретические соображения автора. Еще чуть больше четверти — пропаганда, направленная против тех, кто в силу каких-либо причин недоволен нынешним российским политическим режимом. Остальное — как бы «литература», которая всячески путается у художника Кантора под ногами, потому что ведь только, значит, распишешься по части идеи единой Европы, только перейдешь к Хайдеггеру — как уже два десятка страниц промелькнуло. Пора возвращаться к оставленным в дальнем обозе героям — а ведь и малой части самого важного не сказал.
И так — «восемь раз».
Первая сюжетная линия связана с московскими протестами и представляет собой (в основном) пропагандистский фельетон, на довольно живую нитку сляпанный по сусловским лекалам. Сначала Кантор долго разжевывает читателю свою версию генезиса несимпатичных ему персонажей: интеллигенты пошли в девяностые ворам «пятки чесать» и «тискать романы», предпочли закрыть глаза на то, что их нынешние меценаты — убийцы. Те шакалят по иностранным посольствам (Франция), «губами, лоснящимися от фуа-гра» обижают русский народ и Сталина, а параллельно готовят заговор против законно избранной власти. Люди эти не то что крайне несимпатичные — а уж и не люди почти. Так примерно про евреев писали в «Фёлькишер Беобахтер», о которой Кантор нам походя сообщает, что, мол, из американских денег финансировалась газета, не знали? О! — и глубокомысленно поднимает палец. Чтобы было яснее насчет пропаганды — несколько цитат навскидку:
Борис Ройтман — так звали его — сиял, как начищенный сапог эсэсовца, но блеск был не казарменный, то был самоуверенный блеск безнаказанного светского человека. Так лоснятся лица удачливых евреев, которым не надо прятаться по чердакам, в просвещенном мире они пожинают плоды своих былых невзгод.
А вот лидеры оппозиции хвастаются ключевому персонажу романа (бывшему нацисту, о нем речь впереди) фотографиями своих задержаний:
Гости сравнивали снимки, не зная, какому отдать предпочтение, — оба снимка, несомненно, хороши. Снимок у Ройтмана был лаконичнее, но в документе, предъявленном Аладьевым, был своего рода репортажный шик. Мне показалось, что этот маленький поединок выиграл композитор.
— Меня арестовывали трижды, — сказал композитор.
— Три раза арестовывали?
— Да.
Сообщил он это будничным голосом, словно о поездке к тете. Точно так же, без аффектации, Адольф описывал мне свой арест в 1923‑м: собрали митинг в пивной, пошли по улице, демонстрацию расстреляли, зачинщиков скрутили... Потом год в тюрьме Ландсберг, работа над книгой. Всех поражала простота рассказа, это уже потом погибших канонизировали, а простреленное в 1923 году знамя стало национальной реликвией.
Еще наблюдение того же героя:
Глядя на них, я вспомнил, как смеялись своим шуткам Гиммлер с Кальтенбруннером, — со стороны трудно было понять, в чем состоит юмор, но хохотали они взахлеб. Вот и Пиганов хохотал, широко разевая рот, в точности как Кальтенбруннер, а Ройтман смеялся аккуратными трелями, как Гиммлер.
Прием этот, который у Кантора повторяется из абзаца в абзац, из главы в главу, можно было бы разобрать подробнее, но мне, признаться, лень — и так все понятно. Герои встречаются во французском посольстве, там у предпринимателя Семена Панчикова (угадывается прежний одноклубник Кантора по «Снобу» Степан Пачиков) завязывается разговор с неким не совсем внятным персонажем, который оказывается по ходу действия следователем Петром Щербатовым. Пришел он на прием, чтобы вручить некоторым из присутствующих повестки. Потому что кто-то из них убил Мухаммеда, водителя одного из неприятных воров-оппозиционеров. Этот последний владеет галереей, которая является прикрытием для миллионов, заработанных на нелегальном игорном бизнесе. Кантор использует тут давешнюю историю с прокурорскими, крышевавшими бизнес Ивана Назарова (в романе он фигурирует как Иван Базаров), — собственно, убитый водитель тоже оттуда.
Про связь Назарова с современным искусством или там с оппозицией мы ничего не знаем, но без художественного вымысла — какой же это роман? Роль прокуроров описана Кантором скупо и не без сочувствия: преступный покровитель искусств ввел их в соблазн, а они поддались, со всяким может случиться, человек слаб. Содержатся в романе, кстати говоря, карикатуры и на других персонажей «Сноба», где Кантор, как известно, не прижился — не мог смириться с тем, что редакция выпилила уже опубликованный текст канторовского друга Наврозова, решившего еще раз сообщить евреям, что они, евреи, во всех своих бедах сами и виноваты. Впрочем, тут я с Кантором солидарен, незачем было суетиться. Ничего, кроме конфуза, из выпиливания, понятное дело, не вышло.
Но это мы отвлеклись.
Имеются помимо Пачикова карикатуры на Машу Гессен (она у Кантора «журналист Фрумкина», издавшая в Америке «книгу “Человек без лица”, посвященную загадке кремлевского владыки»), а также, среди прочих, на Ирен Коммо и Антона Красовского (если я правильно понял). Вообще чувствуется, что «Сноб» стал для Кантора большой, так сказать, школой жизни, примерно как «свадьба товарища Полянского» для Н.С. Хрущева в довлатовской байке.
Чем уж так именно не угодил видному публицисту именно прототип Панчикова, подвизающийся на кроткой ниве IT, я не знаю, однако вот, значит, подозреваемых начинают по одному вызывать на допросы. Там они, будучи людьми без совести и вообще, топят друг друга как могут. В конце концов арестовывают несчастного П., вроде бы это его отпечатки нашлись на ремне, которым душили шофера. Сразу скажу, что перед нами всего лишь первый роман трилогии, так что имени убийцы мы так до конца и не узнаем (а как дышал!). Карикатуры на известных московских персонажей нарисованы Кантором по принципу «такую личную неприязнь испытываю, что кюшать не могу», т.е. буквально с закрытыми глазами. Но для художника, прозревшего подлинный смысл искусства, это, разумеется, не помеха — как и банальное, ничем не художественное вранье. В смысле последнего Кантор прикрывает себе, так сказать, тылы прозрачными псевдонимами, но иногда настолько «кюшать не может», что забывает про осторожность. И тут уж врет, распахнувшись, самозабвенно, как полыхает в летнем саду розовый куст, — см., например, пассаж, посвященный семье Яковлевых.
Вторая сюжетная линия отнесена в предвоенные и военные годы. В литературном смысле это совершенно беспомощный лепет — даже не графомания, а непонятно куда отнести. Об антропологическом опыте человека на войне Кантору сказать совсем, окончательно уже нечего — поэтому в основном он, в духе официальных советских военных историков, страницами гонит что-то такое:
В те дни Гитлер был возбужден, война буксовала. В Африке осаду Тобрука пришлось снять — проблемы с ресурсами армии. В России — разрыв фронта в районе Оки, осада Севастополя, которая затянулась. На место фон Бока был назначен фон Клюге. Девятой армии отступать запретили. Приказ удержать железнодорожный узел Сычевка (Ссычевка, как произнес Гитлер, который не любил свистящие и шипящие русские слова) был дан подробный. Генералу Моделю, новому командующему 9‑й армией, оставалось приказ воплотить — и не попасть в окружение советских армий. Предстояло сшить разорванное, а разорвано было во многих местах. Генерал Модель отдал первые приказы: 3‑я танковая армия удерживала русских на востоке, чтобы дать возможность маневра; 1‑я таковая дивизия снята с восточного направления и послана на Сычевку; танковая дивизия СС «Рейх» выделяла полк «Дер Фюрер», бойцы испытанные — прибудут в район Сычевки к вечеру. Пока эти части были в пути, Модель собирал хоть что‑то, что можно бросить в бой немедленно.
Про эпоху Большого террора у Кантора тоже нет каких-то принципиально новых мыслей, поэтому, например, в главе пятой он аж восемь страниц уделяет вольному, размашистому пересказу главы «Патроны и клиенты» из исследования Шейлы Фицпатрик «Повседневный сталинизм». Фицпатрик сама, кстати, уместилась в меньший объем, но Кантор же роман пишет, да? Ну и вот.
В очень значительной степени эта часть книги написана для иллюстрации нехитрой мысли Кантора о том, что столь ненавидимые им «либералы» происходят в основном из советской элиты, а многие даже — о ужас! — из палачей-чекистов. Имеются предки и злодея Панчикова, и журналистки Фрумкиной. Если бабушка Фрумкиной еще обладает какими-то человеческими чертами (пенициллин достала больному ребенку), то дед Панчикова пытается у старухи в деревне стащить медный (!) крест, единственную память о дочери («Лялечки моей крест, — нараспев сказала бабка. — Крестик моей лялечки»). Так что если кто по случайности не из палачей — так уж точно из мародеров. И всех вас, проклятые либеральные вырожденцы, выведет на чистую воду художник Кантор.
Даже не думайте скрыться.
Наконец, есть в романе и третья, так сказать, сюжетная линия. Она в общем-то и не линия вовсе, и не сюжетная, а такой, что ли, метанарратив. Это воспоминания Эрнста Ханфштангля. Так звали вполне себе реально существовавшего пресс-секретаря НСДАП в 1933—1937 гг. В его романном двойнике угадывается к тому же немного Карла Хаусхофера — но очень немного.
Романный Ханфштангль — наставник и вдохновитель Гитлера, о котором он сохранил довольно теплые воспоминания. Относится он к своему протеже как учитель к неудачливому и глуповатому ученику и, несмотря на общую симпатию, расходится с ним, в частности, по еврейскому вопросу — а также по многим другим. После войны американцы вывезли Ханфштангля к себе и заставили писать мемуары, а на старости лет решили, что хватит, значит, его кормить за счет налогоплательщиков, и отправили в бывшее логово мирового империализма, т.е. в Лондон. Там-то британская разведка и организует ему встречу с лидерами антипутинского протеста. Зачем — непонятно, мотивировка не прописана, но без этой встречи никакого романа у Кантора не вышло бы. А сюжет — ну так черт бы с ним, право дело: какие там коварные планы лелеет «англичанка» в смысле подгадить — так бес ее разберет, ну какие-то. Хочет, наверное, чтобы бывший нацист подучил либералов, как лучше вредить Великой России. Логично?
Логично.
Перед нами одна из двух ключевых фигур романа, между которыми распределены симпатии автора. Ханфштангль временами плохо отличим от литтелловского Ауэ — ну, с учетом того, что Литтелл — писатель, а Кантор — см. выше. Ему достается не самая большая часть этих симпатий, но все-таки очень заметная. Так, Кантор влагает в его уста свои драгоценные, выстраданные, из текста в текст тиражируемые глубокие мысли о ничтожестве авангарда:
Гитлер никому не затыкал рот. Художникам просто нечего было сказать. Совсем нечего. Если бы было иначе — их бы никто не остановил. Вот, поглядите, пока ваши былые кумиры, — я посмотрел с улыбкой на Йорга, — рисовали квадратики и полоски, что происходило в мире... Творцы рисовали квадратики — ах, как радикально! Стремительно художники формировали сознание мира! На несколько дней интеллектуалы оказались интереснее генерала пехоты, который работал в рейхсвере со скучными картами. Художники сидели в кабаре и рисовали на салфетках вдохновенные загогулины, они пили крепкие напитки, кричали, блевали, икали, стрелялись и врали.
Это все оттого, что «художник‑авангардист трусоват по своей природе: он знает, что серьезные вещи лучше не трогать». Ханфштангль между тем не нацист, а гораздо-гораздо хуже. Наполовину, как он сам выражается, «англосакс», родившийся и долго живший в США, а только потом переехавший в Европу, он озвучивает сокровенную историософию Максима Кантора. Например, вот — исключительно по ошибке Британия воевала с нацистами:
Объясните мне, для чего нужно было обострять отношения со страной, по самой природе своей соответствующей взглядам Адольфа? Как можно было утратить общий язык с державой, создавшей привилегированный Итон, родившей социал-дарвинизм Карла Пирсона и подарившей миру историка Карлейля? Разве Карлейль не мечтал о том самом обществе, которое попытался создать Адольф?
Гитлер в этой схеме предсказуемо выведен как строитель великой Объединенной Европы: «Когда впервые услышал Гитлера, я подумал: вот человек, который вернет Западу славу, спасет от беды раздробленности, подарит мощь, достойную наследников Великого Карла». Идея понятная, основное ее достоинство состоит в том, что следующим ходом нынешний Евросоюз объявляется наследником Третьего рейха, чьи руководители спят и видят, как бы поработить нашу великую Родину. А тут, конечно, уже не до тонкостей: Еврокомиссия у ворот, ЕСПЧ вот-вот предаст мирные деревни Смоленщины огню и мечу.
В общем, «наш Ильич любимый в бой нас провожал, / Сталин нашу силу грозную ковал, / годы пролетели, и в рассветный час / тот же враг жестокий вновь напал на нас».
Чувствуется, что «Сноб» стал для Кантора большой, так сказать, школой жизни, примерно как «свадьба товарища Полянского» для Н.С. Хрущева в довлатовской байке.
В момент, когда недоумение читателя по поводу возраста Ханфштангля (реальный Э.Х. умер в 1975-м) достигает апогея — ну никак в человеческую жизнь не помещается хронологический отрезок его воспоминаний, — Кантор объявляет своего героя персонификацией самой Истории. Это он, конечно, просто поленился придумать какой-нибудь менее дешевый ход: мотивы и сюжетная логика, как мы уже говорили, для автора «Красного света» никакого интереса не представляют. Ханфштангль персонифицирует скорее не Историю, а Запад, осмысленный в духе недавних упражнений железнодорожных историков — т.е. в качестве вечного антагониста России, которую он, Запад, мечтает наконец уничтожить — не по каким-то рациональным причинам, а так просто. Это вообще у них просто, у современных российских публицистов-то. В смысле, зачем «англичанка гадит»? А низачем, гадит — и все. Такова, значит, ее падшая природа. Аргументация? Не извольте беспокоиться, аргументация есть.
Именно в эти дни в лагерном комплексе Освенцим был введен в эксплуатацию так называемый «красный барак», в деревне под названием Бжезинка создали конвейер убийств, лагерь по уничтожению людей. Запомнить название лагеря смерти легко — человек по имени Бжезинский был у президента Картера советником по национальной безопасности, именно Бжезинский повторил в свое время фразу, оброненную как-то Гитлером в застольном разговоре: «На европейской территории современной России не должно быть никаких государств».
Аргумент? Аргумент. Еще какой.
Ну и вот. Впрочем, Кантор и Ханфштангль не так просты; в частности, те, кто Кантора обвиняет в сталинизме, — они неправы. Т.е. он к Сталину вообще-то почтителен, вот фрагмент внутреннего монолога генералиссимуса:
И спросят: а что ж ты не подготовился? А если побоятся спросить в глаза, спросят шепотом, друг у друга. Спросили бы они у Александра, почему дал Бонапарту дойти до Москвы, почему отдал Смоленск, почему проспал осеннюю кампанию? А потому, что другого способа нет в России воевать, не придумали еще другого способа — пусть враги войдут и пройдут как можно дальше вглубь, пусть увязнут в России, пусть застрянут в степях. Попробуй удержи Бонапарта! И Барклай не мог, и Кутузов... А у него нет Барклая, нет у него Кутузова, нет теоретика арьергардных боев, нет гения отступательной войны, нет парфян и братьев Горациев, да и не знает здесь никто про битву братьев Горациев, а есть только механизированные кавалеристы, авторы наступательных теорий.
Но и про лагеря Кантор помнит, беременную жену одного из относительно положительных (ну в таком, канторовском смысле положительных) персонажей даже отправляют по этапу — но этап этот захватывают немцы, отчего необходимость адресоваться к означенной скользкой теме вдруг исчезает: ну и слава богу, значит, за все, и забыли, ура. Т.е. тема в романе вроде и есть — а вроде как бы и нет. По Ханфштанглю выходит, что и Гитлер, и Сталин — всего лишь куклы, управляемые «духом воинственности» и тенями генералов Первой мировой, германских и русских. Краткому изложению энциклопедических генеральских статей отведено, кстати, лишь немногим менее десяти страниц. Не copy-paste, конечно, злопыхательствовать не будем. Уверенной кистью профессионального живописца поверх энциклопедии нанесен уместный рерайт. И не подкопаешься, и объем нагнали.
Эффективно, эффектно, и вообще — молодец наш писатель.
Природа сталинизма (как и нацизма) Кантора не интересует, тематика мелковата. Единственное, что вызывает у него настоящую ярость, — попытки сравнения того и другого. Ярость эта вымещена, понятным образом, на Ханне Арендт, с которой Ханфштангль знакомится вот при каких обстоятельствах: приехав на съезд НСДАП в Марбург, он снимает номер в отеле для себя и любовницы, а соседний номер занимают — сюрприз! — Арендт с Хайдеггером, которые так бурно трахаются за стеной, что Ханфштанглю становится завидно. Однако впоследствии этот неприятный эпизод становится одной из жемчужин в сокровищнице его памяти: «Случайная встреча на лестнице, разговор с Черчиллем, беседа с таксистом по дороге в аэропорт, мне дорого все — я перебираю эпизоды, как монеты. Стук головы Ханны Арендт о стену отеля — из самых дорогих в моей копилке». И еще раз, под конец романа, в ходе беседы с лидером оппозиции Халфиным (карикатура на Александра Янова): «Мне с вами спорить... — Халфин глухо засмеялся. — В трехтомнике я заранее ответил на эту реплику. Говоря в терминах Ханны Арендт... А я вспоминал, как костлявая голова Ханны билась об стену гостиничного номера под напором герра Хайдеггера, любимого философа НСДАП».
По существу об арендтовской концепции тоталитаризма, которую современная историография вполне себе подвергает конструктивной ревизии, — так вот, по существу ее Кантору сообщить нечего. Это потому, что соответствующих книг он не читал, было некогда. Время ушло на создание полотен и выступления: в одной печати — с бескомпромиссных позиций непокобылимости; в другой — с непокобылимых позиций бескомпромиссности. А читать времени нет, война. Тут и с просмотром собственного романа не справляешься — так многое необходимо открыть широкому читателю. Подумаешь, «костлявая голова».
Критики вон хавают за милую душу, а вы все про тонкости, креста на вас нет, идиоты несообразительные.
Про тонкости у Кантора вообще много смешного, вроде того, что «поэт Мандельштам сетовал (sic!) на то, что является человеком эпохи “Москвошвеи” (sic!!)». Но уж опустим завесу жалости, всего не станем перечислять. Художника может обидеть каждый — а мы не за этим.
По-настоящему Историю в романе персонифицирует, конечно, не Ханфштангль, а три старухи, бабушки следователя Щербатова из первой сцены романа, разворачивающейся во французском посольстве: «бабушка Зина происходила из тамбовской крестьянской семьи, бабушка Муся выросла в Москве, в семье инженеров, а бабушка Соня имела полное имя Эсфирь и была еврейкой, дочкой профессора, — но судьбы старушек переплелись, и подчас они сами забывали, кто из них откуда. С течением времени и как следствие старческого маразма бабушки переняли друг у друга словечки и манеры, перепутали детали биографий, смешали жизни в общую кашу». Тут Кантор доводит до логического конца заметную в русской прозе последних десяти-пятнадцати лет тенденцию, в рамках которой женщины изображаются единственными хранительницами исторической памяти — см., например, «Время женщин» Елены Чижовой, роман Маргариты Хемлин «Клоцвог», «Женщин Лазаря» Марины Степновой и многое другое.
Однако по части историографии канторовские старухи, будучи до крайности измельчавшими и очень далекими потомками Мнемозины, не могут соперничать ни с персонажами вышеупомянутых романов, ни со стройным нарративом Ханфштангля: «с течением времени и как следствие старческого маразма бабушки переняли друг у друга словечки и манеры, перепутали детали биографий, смешали жизни в общую кашу». По их «устной истории» следователь Щербатов не может не то что разобраться в генеалогии собственной семьи, но даже и установить происхождение бытовых предметов: «бабушка Зина уверяла, что голубой эмалированный кофейник привезен из Берлина в качестве военного трофея командармом Дешковым, бабушка Муся настаивала, что кофейник — ее приданое; а бабушка Соня говорила, что кофейник был реквизирован при обыске у германского шпиона Шаркунова, которого разоблачил дед Щербатова». Вопреки мнению критика Левенталя, никакого такого соположения двух образов истории в романе нет: следователя Щербатова бабушки только путают.
А он между тем — единственный положительный персонаж «Красного света».
Во-первых, скажем — чтобы закончить историософские разговоры, — что Щербатов представляет собой историка традиционного, стопроцентно позитивистского типа. Он полагает, что история — вроде следственных действий, предназначена к установлению единственной истины: «есть отпечатки пальцев на ремне — этим ремнем конкретный Панчиков С.С. душил Мухаммеда Курбаева, это детектив. Вы спрашиваете: не повредит ли правда — репутации оппозиции. Я решил стать следователем для того, чтобы не смешивать эти понятия никогда. Мне безразлична репутация оппозиции. Метрические свидетельства Гитлера не отменяют факта Холокоста в истории двадцатого века, будь он хоть трижды евреем; а политическая борьба в России — не отменяет убийства татарина еврейским бизнесменом». Как видно из приведенной цитаты, Щербатов представляется автору и себе самому такой Немезидой — ну, в мужском роде, конечно. Его железная поступь — поступь закона, невзирающего на лица. Он — неказистое воплощение rule of law, персонификация чаемой сторонниками Навального (и не ими одними) харизматической бюрократии.
Все это можно было бы и принять за чистую монету, конечно.
Однако как историософия Кантора происходит из позднесоветской историософии книг Юлиана Семенова (а также из растерявших уже и названия, и авторов графоманских романов и повестей, во множестве сочинявшихся авторами круга журналов «Наш современник» и «Молодая гвардия») — так и единственный положительный герой его произрастает из патриотических рóманов о советских чекистах. Где-то поблизости бродит и Глеб Жеглов, не гнушавшийся подбросить карманнику кошелек, потому как «вор должен сидеть в тюрьме». Щербатов того же примерно племени: «если не смогу арестовать бандита за ограбление старушки, я арестую его за переход улицы в неположенном месте». Конечно, героев таких полно и в других литературах, и в голливудском кино — однако только в советском дискурсе они оказались институционализированы, потому что в нем имелась на этот счет «революционная целесообразность».
Образ Щербатова, будучи, конечно, явно соотнесен с советским прошлым, весьма вместе с тем современен. Примерно так мыслят самих себя «бенефициары третьего срока». Им все позволено, поскольку они «любят Россию» и составляют в ней специальную полезную касту, о которой в романе сказано словами Чичерина, адвоката Панчикова: «такой клан, такая каста в обществе — силовики. Они регулируют справедливость, а сами стоят над обществом, они самые свободные люди в стране — самые главные либералы!». В частности, им воровать можно, потому что они делают это «по закону». Чичерин пытается Щербатова уговорить, что «противоречий между силовиками и либералами нет. <…> И думает президент точно так, как думаем мы, либералы, и даже деньги свои хранит в том же самом манхэттенском банке». Однако тот, как и следует положительному герою, на вырожденческий моральный релятивизм не ведется.
Как сказал в схожем случае знакомому председателю колхоза проблемный герой одного проблемного советского фильма — «цыган не купишь, председатель».
Трудно понять, входило ли в планы художника Кантора, пользуясь его же словами, «чесать пятки» и «тискать рóманы» новым хозяевам жизни Российской Федерации, — однако в «Красном свете» он этим и занят. Идеология, историософия и даже в известном смысле стилистика романа как нельзя лучше соответствуют так толком и не сформулированной, но довольно полно явленной нам за последний год дискурсивной основе «третьего срока». Прежних хозяев, от которых Кантору не перепало, он предает анафеме. Для своих западных галеристов делает вид, что это все у него «левая мысль». Она такая же левая примерно, как НСДАП «социалистическая», — т.е., конечно, да, но в довольно специфическом смысле: свет у Кантора красный, но не совсем и не тот. Кстати, по поводу цветов и их сочетаний в романе содержатся довольно подробные объяснения — в сцене, где Гитлер с Ханфштанглем сочиняют флаг своего будущего государства. На языки роман, кажется, пока не перевели — и переводить будут долго, если вообще соберутся, т.е. время есть. Остальных оппонентов писатель превентивно либо низводит до своего собственного уровня, объявляя их идиотами, — либо, если это не помогает, объявляет коррупционерами и наследниками нацистов. А метания Кантора в смысле приверженности окончательной правде (исторической или какой еще) — искренние, по всей видимости, метания, интеллигенция все-таки, — выглядят как извинительные эмоции, что называется, «попутчика».
Ярость писателя по отношению к «либеральной тусовке» так навязчива, неразборчива и слепа по одной-единственной причине: все карикатуры, которые он рисует, — карикатуры на него самого. Хозяев-то он себе выбрал, как ему кажется, дальновидно, куда там туповатым художникам девяностых. Из перспективных выбрал, из молодых следователей СК и прокуратуры. Этим и пятки почесать не зазорно, и рóман тиснуть не стыдно, потому что они Родину любят. И защищает их Кантор — не знаю уж, сознательно или нет, но безоглядно, искренне, по велению сердца.
Дело тут не только и не столько в образе неподкупного, неумолимого следователя. Мир «Красного света» до боли знаком любому гражданину современной России. Повсюду враги; верить никому нельзя; все пиар; все продается и покупается; англичанка гадит; Сталина оболгали; демократия — для богатых; права человека — инструмент неоколониального господства; Горбачев распродал Россию американцам; концлагеря придумали англичане; Тэтчер хуже Гитлера; грузины ненавидят русских; русским нельзя давать свободу, потому что они к ней не готовы; грузин надо разбомбить, потому что у них Саакашвили; воду нельзя пить, потому что в кране отрицательная энергия; однополые браки погубят Россию; у России два союзника — РВСН и Елена Мизулина. Половины этого набора у Кантора нет — но подход точно такой.
Мы прорвемся, прорвемся, как бы говорит Кантор; несмотря на «дурачка-реформатора, пятнистого безумца» — прорвемся. Нужно только докопаться до исторической истины. Раскопать историю как она есть, без либеральных штампов. Отстирать пятна от фуа-гра; все подвергнуть сомнению; разоблачить журналистов с двойным гражданством и ввергнуть в узилище бесчестных предпринимателей. Еще придется подвести правильную теоретическую базу, как без нее. В том смысле, что ворам чесать пятки нельзя, а чекистам — нормально и даже как-то почетно, есть в этом определенная независимость. Такой, что ли, своеобразный нонконформизм, приличествующий русскому художнику из интеллигентной семьи. Переходим, значит, улицу на красный свет — с гордо поднятой головой и открытым лицом.
Обломки и фрагменты положительной программы, совершенно, впрочем, несущественной в рамках этой негативной идентичности, будучи вытащены на свет божий, разложены и просушены, обнаруживают несомненное родство с позднесоветским сериалом «ТАСС уполномочен заявить», фильмом «Мертвый сезон» и проч. — т.е. с проходящими по ведомству массовой культуры артефактами холодной войны. Т.е. навряд ли художник Кантор предпринимал свои конспирологические изыскания в целях чесания пяток сотрудникам А.И. Бастрыкина. Он, наверное, это в смысле установления истины. Получилось, однако — бывает, чего, — чесание. Рóман получился, получилось вот это самое тискать, обличаемое с межгалактической яростью в первой части «Красного света».
Ну и понятно теперь, откуда ярость эта берется.
По всей видимости, Максим Кантор совершенно искренне видит себя кем-то вроде нового Александра Зиновьева, человеком большой интеллектуальной и человеческой честности, не ведущимся на интеллигентские «разводки» и срывающим покровы, невзирая на лица. К сожалению, масштаб далеко не тот — да и уровень саморефлексии, судя по роману, оставляет желать. Написалось же у Кантора то, что написалось: многословная, путаная заявка на место при будущем дворе тт. Бастрыкина, Чайки и прочих. Целевую аудиторию она, может, и заинтересует. А читателю — широкому ли, не очень — здесь ловить совершенно нечего.
Благо нынешний книжный рынок предлагает нам массу возможностей потратить четыреста рублей с пользой для ума и души.
-
18 сентябряМайк Фиггис представит в Москве «Новое британское кино» В Петербурге готовится слияние оркестров Петербургская консерватория против объединения с Мариинкой Новую Голландию закрыли на ремонт РАН подает в суд на авторов клеветнического фильма Акцию «РокУзник» поддержал Юрий Шевчук
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials