Мифогенная любовь всех
ДЕНИС ЛАРИОНОВ о «Небесных женах луговых мари» Дениса Осокина
Уже более десяти лет творчество Дениса Осокина привлекает внимание читателей, число которых прибавилось после громкого (международного) успеха фильма «Овсянки», снятого Алексеем Федорченко по одноименной повести Осокина. В каком-то смысле «Небесные жены луговых мари» — один из продуктов все более возрастающего интереса к его творчеству, ведь он вышел в издательстве «Эксмо» и снабжен грифом «Татьяна Толстая рекомендует». Не будем заострять внимание на самом жесте рекомендации, который, безусловно, важен для потребителей продукции вышеназванного издательства, а лучше вспомним о том, что для рассказов самой Толстой, создававшихся в 1980-е годы (да и позднее, включая роман «Кысь»), были характерны как мифологический, так и фантазийный элементы, в текстах Осокина играющие принципиальную роль. Интеллигентные герои Толстой оказываются свидетелями истончения реальности, ее бедности — и принимаются создавать альтернативное пространство, в котором можно было бы безболезненно сочетать «культуру» и «жизнь»: «У дома (а что там внутри?), распахнув все створки пронизанной июлем веранды, Вероника Викентьевна — белая огромная красавица — взвешивала клубнику: на варенье себе, на продажу соседям. Пышная, золотая, яблочная красота! Белые куры бродят у ее тяжелых ног, индюки высунули из лопухов непристойные лица, красно-зеленый петух скосил голову, смотрит на нас: что вам, девочки?»
Перед Денисом Осокиным, начавшим работу с подобной проблематикой в двухтысячные, стояли другие задачи. Например, было необходимо отказаться от «литературности», неотделимой от уверенности, что у автора и читателя есть некий общий культурный бэкграунд. И тут фольклористские и лингвистические штудии Осокина пришлись очень кстати: материал, к которому он обращается, вполне может быть прочитан как «речь долитературная, еще не знающая, не осознающая подобных разделений» (Ирина Каспэ). Она призвана обнаружить — у автора и читателя — следы родства более глубокого, чем хорошо усвоенная школьная программа по литературе: «семь кусков земли вырезанные семью лопатами подняты нами за волосы положены на телегу э-э-э-э теперь поедем э-э-э-э теперь помолчим-ка поедем и помолчим. сорок горстей земли подняты на дороге двадцать горстей земли подняты с десяти могил э-э-э-э теперь поя поедем э-э э-э теперь поем едем и поем». Вопреки полной непрозрачности затейливо описанного бытового ритуала, Осокин не стремится поразить неподготовленного читателя эзотерическими подробностями, как это делал Владимир Сорокин. Магическое и повседневное присутствуют в прозе Осокина в равной мере, а в иные моменты и вовсе неразличимы: причем дело не столько в альтернативном взгляде на реальность и историю, сколько в убеждении, что бытовые ритуалы исполнены магии, а магические могут быть рутиной (их описания следует сдобрить рискованным юмором и/или обескураживающими подробностями). Мир, создаваемый в этих текстах, не может быть разрушен (как в прозе того же Сорокина), так как сам является продуктом разрушения и существует лишь на краткий промежуток времени чтения. Думается, именно поэтому Осокин столь много внимания уделяет «личной грамматике», схематически повторяющей историю развития грамматики общей: «…исчезало все, что нецелесообразно. Примерно так же и у меня падали заглавные буквы, исчезали красные строки, выравнивались строчки по ширине, ужималась полоса набора текста, упрощалась пунктуация. Исключительно ради моего желания сделать художественный текст предельно очищенным от суетности, от инерции. Чтобы глаза не дергались вверх-вниз. Чтобы буквы в начале предложений не таращились по вертикали, чтобы не дергали запятые <…>. Чтобы текст не был изъеденным по бокам. <…> Чтобы каждый пунктуационный знак ставился исходя исключительно из необходимости понимания смысла — я называю это облегченной пунктуацией».
Осокин стремится соблюсти баланс между герметизмом и трагическим абсурдом.
Подобных опытов в русской прозе последних сорока лет немало: это касается и работы с грамматическими конструкциями, и особого внимания к соединению фрагментов в более крупные «книги» (так называет свои произведения Осокин). Так, например, Евгений Харитонов и Павел Улитин в 1960—1980-е гг. создавали тексты, которые из-за их «непечатности» (она, замечу, была не столько безусловным фактом реальности, сколько внутренней установкой этих авторов) претерпевали какую-то собственную эволюцию, выходя за рамки печатных страниц, отказываясь от линейного смысла, становясь, наконец, самоценным артефактом, поверхностное чтение которых не всегда продуктивно (таковы «Роман» Харитонова или множество еще не опубликованных книг-«уклеек» Улитина). Надо сказать что, несмотря на обилие в прозе Осокина реалий и топонимов, непонятных и неизвестных широкому читателю, проза Осокина более демократична. В отличие от Улитина и Харитонова, чьи авторские стратегии формировались в довольном специфическом культурном контексте, Осокин стремится соблюсти баланс между герметизмом и трагическим абсурдом, в равной мере присущими обоим авторам. Кроме того, Осокин стремится ввести «частные» сюжеты Улитина и Харитонова в более широкий (постколониальный) контекст: при этом прихотливый внутренний монолог замкнутого в четырех стенах («под домашним арестом») интеллектуала заменяется у Осокина «потоком сознания» множества, существующего по законам мифа или волшебной сказки: «мы знаем до скольки придется сосчитать прежде чем ты пустишь к себе нашу руку — на улице, в парке, среди бела дня. людочка, ты такая хорошая. ты верная жена. ты лежишь на раскладушке. ты любишь спать. мы тоже любим спать. спать — это значит видеть сны». (Справедливости ради скажу, что линию Харитонова—Улитина продолжает сейчас Александр Ильянен, чьи посвященные возвышенным мелочам фрагменты соединяются в антироманы, последний из которых пишется уже более трех лет.)
Что же это за множества, которые так часто возникают в текстах Дениса Осокина? В своей статье о постколониальных контекстах русской литературы последних лет Илья Кукулин пишет, что сюжет повести «Овсянки» «основан на идее, что в Центральной России и сейчас живут люди, которые осознают себя как потомки финно-угорского племени меря». Но, продолжает Кукулин, «финно-угорская память присутствует на территории прежнего расселения мери как безличная природная сила». Возможно, именно отсюда интерес Осокина к взаимодействию между миром (миром № 1 — единицей) и антимиром (миром № 2 — двойкой). Первый из них соответствует наличным обстоятельствам персонажей, а второй (возможно, соответствующий отмеченной Кукулиным «природной силе») находится за пределами видимых перипетий и играет, разумеется, более важную роль. Не исключено, что частотное «мы» в прозе Осокина также является частью данного измерения («двойки»), являясь примером современного мифостроительства. Ведь, как указывает сам Осокин, художественная литература «должна стремиться к сакральному крику — к личной песне, к магическому окликиванию, к молитве»: «на улице были — будто бы работали — вместо этого катались по земле. реву что ли? — глаза об ее живот тру. череду с окалче (имя одной из «небесных жен». — Д.Л.) соберу — зашью в куль — на шее носить буду. белый бог — белая монета — великая молния волгенче-юмо — великая пятница кугарня — защитите простите нас — не карайте смертью болезнями и страхом — меня и рябиновую окалче». Или вот так: «…голову оканай затылком себе на штаны положил — ласково начал с ушами играть — как и прежде — и внезапно схватил оканай за плечи и к себе прижал — а ушкозя сдернул с себя штаны и на оканай навалился. оканай и дралась — и ругалась — и пела». Как видим, в данных фрагментах представлены сакральные и эротические коннотации мифа о небесных женах. Об эротике в текстах Осокина сказано немало, добавим лишь, что она (наряду с мортидо) выполняет функцию соединения мира № 1 и мира № 2, сходящихся в точке, соответствующей личному местоимению первого лица: «я подумал про нее: дура… и подставил для ее головы плечо. впервые в жизни <…> я подумал о живом человеке о валерии “мертвая” — когда искал своей радости подходящие слова. мертвая — значит смертельная заветная любовь. <…> любимая всей силой мира ему живых + так же всей силой мира ему противоположная». Надо сказать, что эротика в текстах Осокина нередко ставит читателя в тупик и провоцирует на неожиданные жесты. Так, например, Анна Наринская, в целом благожелательно относящаяся к прозе Осокина, в ответ на достаточно откровенный пассаж в его тексте напутствует: «Не пишите этого — хочется сказать автору. Ни по буквам, ни по слогам — вообще не пишите».
Между тем литература не представляет для Дениса Осокина особенного читательского интереса. Называя свое творчество «охранной магией», в опросе журнала «Воздух» он признается, что не считает себя «человеком читающим», уверяя, что процесс чтения ему чужд. Это вполне соседствует с «отдельностью» Дениса Осокина на карте современной русской прозы — и дело не только в затейливом оформлении и необычной тематике его «книг». Скорее дело в самом авторском темпераменте Осокина, принципиально отделившего себя от магистральных направлений литературного сообщества, предпочитающего остаться в стороне, присутствовать исключительно своими текстами, «нашейными, налобными, наножными, наручными, поясными украшениями — закольцованными, округлыми».
Денис Осокин. Небесные жены луговых мари. — М.: Эксмо, 2013. — 432 с.
-
13 сентябряВ Москве пройдет «Ночь музыки» Фильмы Beat Film Festival покажут в восьми городах России В Москву едет Питер Мерфи Названы кураторы кинофестиваля «2morrow/Завтра» Выходит новый сборник The Beatles Умер Рэй Долби
Кино
Искусство
Современная музыка
Академическая музыка
Литература
Театр
Медиа
Общество
Colta Specials