pic-7
Варвара Бабицкая

X-Files

X-Files

Прочтя новую книгу Дмитрия Быкова, ВАРВАРА БАБИЦКАЯ убедилась, что непросто все время говорить чужими голосами

«Это повесть не о тайне авторства “Тихого Дона”, но о тайне авторства как такового» — так начинается предисловие Дмитрия Быкова к его новой повести «Икс». Загадку главной советской эпопеи, которую, в силу возраста и биографических особенностей, никак не мог вроде бы написать ее автор — однако, судя по всему, написал, — у Быкова отгадывают персонажи на временной дистанции от 1913 до 1965 года. Отгадывают детективными, философскими, медицинскими средствами, и в результате находится исключительно элегантный ответ: не буду портить подготовленный эффект.

Быковский Икс — его в книге зовут Шелестов, автор эпохального романа из жизни донского казачества «Пороги», — не просто удивительный самородок с душевным опытом, которого не мог нажить, и знаниями о предметах, которых не мог видеть: он там как бы единственный писатель волей Божьей. Показывая нам галерею его коллег, автор проводит, в принципе, совсем другую мысль — не боги горшки обжигают.

© Colta.ru

Вот, скажем, карикатура на писателя «от сохи», у которого в его повести «Чернозем» редактор, стерва, вычистила «все родные воронежские словечки — буторный, заматишный, пыжный. “Ну ты ж подумай! — кричал Бутыкин и бил вялым кулаком по мокрому деревянному столу. — Пыжный! Скажи “пыжный” — и ты, ютить, видишь сугроб, жаркий, жирный, как эт-сам, напыженный! Скажи “пышный” — и что ты видишь? Ты видишь тьфу!”. В жизни Бутыкин, правду сказать, выражался нецветисто, все больше матерно — никто б не угадал в нем автора “Чернозема”, который, гутарили, и в Воронеже мало кто понял». А вот некто Климов из НКВД подбирает комиссию, которая должна определить: мог ли Шелестов написать «Пороги» или все же плагиат — и это удобный случай провести смотр раннесоветских литературных типажей, выставку стилистических образчиков, благо возможности у автора в этом смысле большие.

Вот, например, молодой писатель из бывших — Воронов, сам вроде бы гений, но надломанный, красивый, но озлобленный: «У него все хорошо было с тканью, как называли это в критике, то есть со слогом, по-человечески говоря; но это был слог именно человеческий, и последней, небесной либо подземной правды за ним не стояло». А вот и следующий: «Гребенников выступал как сельский прозаик из группы “Стальной мах” — певец наступления города на деревню; начинал с книги сказов “Бирюзово колечко”, продолжил “Повестями о странных мужиках” (они все у него искали мужицкий рай, а находили грамотность или полезное месторождение)». И украшение коллекции: народный писатель, которого еще Бунин хваливал: «“А это как раз и есть дело молодое! — снова защитил донца старый писатель Пырялов, которому одна теперь была услада — почитать, как другие умеют. — Как на Дону говорится, надо, чтоб стоял до звона! — чтобы так писать, я имею в виду”.

На Дону, в изложении Пырялова, все время говорились ужасные глупые грубости, и это считалось по-казачески храбро, стойко» (Надо же, какой нежный чекист — думает в этом месте читатель, поскольку до сих пор участники сцены рассматривались как бы глазами Климова; но при заседании комиссии Климова уже нет — видимо, это редкий случай, когда мы слышим собственный голос рассказчика, к которому вернемся еще.)

Неудивительно, что вся вышеописанная компания не склонна поверить в природную гениальность. Главный герой, «красный Лев Толстой» Шелестов, загадочный автор романа-эпопеи «Пороги», и сам ей удивляется, откуда что берется — и не жил, а как будто все испытал и повидал своими глазами; по части женского пола, скажем, — женился рано, от кроткой жены Манюни не гулял, а героиня в его «Порогах» — ну просто как живая, главный советский секс-символ: «Он просто вот знал, какие они бывают, видел словно перед собой эти темные, немного вывернутые губы, хотелось назвать их негрскими, и почти белые на смуглом лице глаза, хотелось назвать их бесстыжими, и неожиданно маленькие, при широких бедрах, тугие груди, хотелось назвать их титьками и мять долго, больно. И много еще чего хотелось назвать» (однако вовремя остановился — приношу автору свою скромную читательскую благодарность).

В первом приближении разгадку этого феномена гениальности дает тот самый Воронов, надломанный гений; он предлагает смотреть на вопрос шире — в контексте новейшей истории, которая не только писателей, но и всех вообще советских людей разрезала пополам, навсегда разделив их жизнь на «до» и «после», и сотворила новых людей — уж к добру ли, к худу...

«Я видел давеча одного командира, славного командира, у которого, однако, даже среди своих репутация была… как сказать? Зверь он был, проще говоря. И вот я его увидел. Он был тишайший, толстый человек. Он работал бухгалтером <…> Им детей пугали. И он был худой, высокорослый. А теперь этот рост скрался толщиной, и он сидел такой уютный, такой точный! Он считает прекрасно».

Эта мысль о раздвоенности развивается там очень интересно и разными способами — от ханна-арендтовского образа убийцы-бухгалтера до честного безумца, половину времени живущего в вымышленной реальности, или физика, использующего физическую теорию о темной материи времени и пространства, чтобы оправдать собственное былое доносительство. Но проходят эти персонажи на фоне вереницы других, описанных одним росчерком пера, будто просто для коллекции.

Зашей в текст всю историю Серебряного века и популярные цитаты — викторина для пытливого читателя.

В школе была у нас любимая книга — «Новейший Плутарх», иллюстрированный биографический словарь воображаемых знаменитых деятелей всех стран и времен, написанный в конце 40-х в заключении четырьмя сокамерниками — Даниилом Андреевым, Даниилом Альшицем, Василием Париным и Львом Раковым; эта книжка невероятно смешная — и ценнейший стилистический учебник (особенно запомнился «ВАРАКСИН Никита Никитич (Ростислав ПОЛЫНСКИЙ), 1867 — 1916, известный поэт-символист»для него был написан в статье целый цикл стихотворений с незабываемыми сквозными образами). У Быкова в «Икс» много биографических справок в таком же роде, только кратких и не ставящих перед собой задачи рассмешить: «С вызовом он ходил на бега, играл и выигрывал, с вызовом, будучи женат, открыто ухаживал за первой красавицей второго МХТ Васильевой (а жена его, зубной врач, тоже роковая красавица, дико и молча ревновала, спала по очереди со всеми его друзьями, но отказаться от викинга не могла)». Фамилия «викинга» — Гердман, и он сулится «написать когда-нибудь про самоубийцу», и вообще литературных ассоциаций — хоть отбавляй: эта роковая зубной врач как будто сразу и «женщина-врач» в розовом капоте из знаменитой отсебятины Георгия Иванова о Мандельштаме. И понятно, что резвиться в таком роде можно бесконечно, себе и читателю на радость. Это неприедающееся пети-жё: опиши каждого персонажа вдоль и поперек двумя фразами, его собственным языком. Зашей в текст всю историю Серебряного века и популярные цитаты — викторина для пытливого читателя.

Вот Бернард Шоу выступает перед пионерами на Выставке достижений народного хозяйства: «Пионеры! Идите… В общем, идите вверх, вперед, к черту, к дьяволу, as you like it!» И сразу за незамаскированной репликой Фаины Раневской из кинофильма — другой герой, психиатр, близко к тексту цитирует стихотворение Владислава Ходасевича «Гостю» («Здесь, на горошине земли, / Будь или ангел, или демон. / А человек — иль не затем он, / Чтобы забыть его могли?»), ни с того ни с сего обзывая поэта «плюгавым демоном». Вот уж незаслуженный упрек, и вообще, «Гостю» Ходасевич написал в 1921 году, а время действия у Быкова в этот момент — 1913-й. Так, может быть, имелся в виду кто-то другой? В этом бесконечном капустнике я многое не процитировала — но гораздо больше, думаю, не выловила, и даже кажется, что многое там и не предназначено для читателя. Что-то странное иногда происходит с авторским голосом, автор как будто разговаривает сам с собой.

В повести нет рассказчика — он многолик и меняет голос всегда, в зависимости от персонажа, чьими глазами показана та или иная сцена. Это прием — но это и обычный эффект, знакомый, думаю, всякому человеку, работающему с художественной литературой так или иначе, и тем же приемом описанный:

«Сон начинал уже обарывать Стрельникова, он всегда в седьмом часу дремотно смаривался (привычка думать в темпе и манере разбираемого текста осталась у него с детства, он и теперь разговаривал с собой на языке “Порогов”)».

Иногда складывается впечатление, что и автор, при всем своем искусстве, говорит с читателем на языке «Порогов» не всегда по своей воле. В тексте повисает вдруг замечание в таком, например, роде: «И всем стало нехорошо при виде этой некрасивой старости, потому что от такой не застрахован никто из нас: все мы будем ненавидеть молодых и по возможности им гадить, а молодые, если выживут, будут со скрежетом зубовным нас благодарить за хорошую школу» — из персонажей его некому приписать. Или к самому концу уже полуграмотный журналист, рабфаковец, выдвинувшийся после чисток 1937 года в культурный отдел, цитирует ростановского «Сирано де Бержерака» уж вовсе ни к чему: «Но стал мне самому противен мой вопрос, как говорил классик, и с прежней храбростью схватился я за нос — то есть он прихватил блокнот, но тут задумался» — и уже неохота думать, мог ли он и в чем тут смысл; кажется, это просто автору к слову пришлось. Так человек иногда от растерянности шутит сам с собой, без расчета на слушателя. Одиноко должно быть с таким культурным багажом среди балакающих и гутарящих манекенов. Непросто все время говорить чужими голосами.

В романе Быкова Бернард Шоу говорит о природе писательского труда, об «эпосе нового века» как об умирающем и прорастающем зерне (куда же без него); но в бесконечно удобряемом самим автором литературном черноземе какое-то зерно все никак не умрет, никак не начнется речь заново, до вавилонского смешения языков, — не откроется чистый лист, о котором грезит у Быкова и которого с «Порогами» дожидается молодая, дикая советская литература. И этот вот голос человека, который превзошел все языки (ангельские и человеческие, так сказать) и теперь мечется между ними, не может избавиться, просачивается между строк, придает книжке какой-то дополнительный нерв. Там хорошо история придумана; если придумано и это — то очень убедительно.

новости

ещё