Анна Голубкова

Василий Бородин: «Ничья большущая (и непостыдная) популярность сейчас невозможна»

Василий Бородин: «Ничья большущая (и непостыдная) популярность сейчас невозможна»

АННА ГОЛУБКОВА поговорила с поэтом о разделении жизни и литературы, волшебной сказке и желании славы


«Василий Бородин, пожалуй, один из самых заметных поэтов поколения нынешних тридцатилетних», — автоматически написала я первую строчку вводной заметки и тут же задумалась: а кто ж еще входит в это поколение поэтов, рожденных в начале 1980-х годов? И выяснилось интересное: оказывается, это поэтическое поколение является по преимуществу женским. К нему, в частности, относятся Анастасия Афанасьева, Дина Гатина, Марианна Гейде, Юлия Идлис, Ирина Максимова, Ксения Маренникова, Татьяна Мосеева, Наиля Ямакова. Этот список, конечно, не полон, но какое-то представление все-таки дает. Из мужских имен мне попались только недавно премированный «Дебютом» Алексей Порвин и почти бросивший писать стихи Вадим Кейлин. Безусловно, на этом фоне Василий Бородин не может не быть заметным, особенно если учесть его принципиальную непохожесть ни на Порвина, ни на Кейлина, ни на кого-то еще в обозримом поэтическом пространстве. Еще однажды я пыталась выяснить у одного поэта женского пола, чем ее так привлекает Василий Бородин. Ответ «он очень хороший» не то чтобы поставил меня в тупик, но тем не менее изрядно озадачил. Вообще же, по моим наблюдениям, у поэзии Василия Бородина есть достаточно узкий круг преданных поклонников, публично и без кавычек называющих поэта гением, есть более широкий круг внимательных и доброжелательных читателей и есть еще более широкий круг людей, к его поэзии вполне себе равнодушных. Одна из причин такой ситуации, наверное, как раз в том и состоит, что стихи Василия Бородина — действительно светлые, а наша жизнь — мрачная и депрессивная, требующая для восприятия позитивного каких-то дополнительных эмоциональных усилий, на которые далеко не все способны. Еще одна интересная черта этих стихов, на мой взгляд, — это закрытость или даже некоторая аутичность. Чтобы войти в этот мир и как-то в нем освоиться, читателю тоже нужно сделать специальное усилие. И дело тут не только во фрагментарном синтаксисе, но и в особого рода образности, которая не поддается немедленной расшифровке. Здесь нужно настроиться с поэтом на одну волну, и тогда читатель непременно будет вознагражден новым способом видения мира, потому что Василий Бородин в своих стихах как бы заворожен самим фактом бытия — таким, какой он есть, безо всякой дополнительной рефлексии.

— Начать разговор мне почему-то хочется с очень розановского вопроса: что для вас важнее — жизнь или литература? Как литература у вас сообщается с жизнью, если такое взаимодействие вообще происходит? Вот для Розанова, к примеру, разделение жизни и литературы стало одной из главных жизненных задач, он вообще считал, что когда эмоция переходит в слова, то она этим как бы и исчерпывается: «…всякое переживание переливается в играющее, живое слово: но этим все и кончается — само переживание умерло, нет его» (из «Опавших листьев»). Согласны ли вы с этим? Насколько жизнь проникает в вашу поэзию?

— Наверное, так: жизнь многосоставнее литературы, и, может быть, пишущий человек в жизни понимает и умеет не все — и пишет, отправляясь в какие-то путешествия,— как бы это сказать, не преувеличивая? По сути — это поиски собственного пропавшего (как действующее, полезное целое) ума или пропавшего сердца (сердца-в-действии). Вот: я совершенно точно умею дышать, пить-есть-спать, смотреть и отличать дерево от воробья— но не уверен, что умею дружить, любить, верить, ненавидеть, быть цельным на уровнях более сложных, чем «мозг попросил руку почесать за ухом». Может быть, не эмоцию гоню в слова, а словами тянусь из внутренней неподвижности — к эмоции, к мысли, к каким-то образам? Письмо — это моя «полнота жизни» (и отчасти «замена жизни»), «ответ» на все внешние события и впечатления — и «полигон» внутренних событий/перемен, насколько они возможны. Со временем, «со стороны», стихи кажутся отвлеченными, нечеткими по мысли, беспредметными и фиг знает какими, но если там, при всем, есть внятность импульса и с импульса начинающееся (природное, что ли) складывание формы — значит, это живые стихи.

— Поэзия для вас — это отражение вашего внутреннего мира или же некий интеллектуальный конструкт, никак с этим миром не связанный? И еще в этой связи такой вопрос: как вы относитесь к языку — как к инструменту работы, средству передачи ваших впечатлений или же какой-то высшей, надмирной сущности, таинственные проявления которой мы можем исследовать посредством поэзии?

— А конструирующий интеллект — не часть и не друг внутреннего мира? Что он, в конечном счете, конструирует, если не невидимые во-все-стóроны-домá, в которых чисто и хорошо внутреннему миру — «авторскому», «читательскому»? И конструирование это так сообразуется с внутренним миром, что от него неотделимо: он, внутренний мир, в лучшие времена лучшей своей частью, может быть, и сводится к этому «конструированию»? Еще (подползая к «языку») — где она, граница «внутреннего» и «внешнего» мира? Вот сегодняшняя дорога из булочной домой: на высоком, холмистом снегу — тени прыгающих по веткам и летящих вперед воробьев; солнце высоко, и тени намного меньше воробьев, кажутся какими-то живущими своей жизнью козявками. Вот это увидено — и в данную минуту к этому весь внутренний мир глядящего (если у того спокойный ум) и сводится: граничит с во-все-стóроны-внешним-миром в точке простейшего присутствия. Это область не мыслей и чувств, а их возможности, а вернее всего, это простейшее присутствие пробивает, как пуля, все похожее на клубок множество возможных мыслей-чувств и видит / делает ощутимым само — профигачивающееся далеко за границы клубка — неделимое бытие. Язык здесь при том, что он — не что-то надмирное, а как дополнительный воздух между всем зримым-незримым, специфический то ли город, то ли слепок города, и живой стишок — кусок этого города, соразмерный человеку, находящийся в человеческом поле зрения: состоящий из слов «куст с воробьями».

Личность зажмурилась, вдохнула — и впрыгнула в стихи.

— Этот вопрос отчасти связан с предыдущим. В ваших стихах часто проявляется очень любопытное сказочное начало, вам словно все время хочется рассказать читателю волшебную сказку. Связано ли это с невольным неприятием «жизненной правды», с нежеланием подчиняться законам существующей реальности? Считаете ли вы, что в этом мире все связано со всем? Если это так, то какие выходы из этой зависимости от внешнего мира вы можете предложить?

— Уй. Вот что тут нужно ответить? «Я поэт-поэт и не подчинюсь реальности никогда»? «Я объезжаю правду на кривой козе, в жизни и стихах притворяюсь наивнее, чем есть, потому что так безопаснее и удобнее»? Если так, надо все менять; может быть, рано или поздно пойму, что это так, попытаюсь меняться. А сейчас — действительно не знаю, что и почему хочу рассказать читателю (то есть самому себе, ближайшим друзьям, воздуху, в котором наши мысли и состояния собираются то во что-то счастливое, то в скучное, то в приболевшее, рвущееся на куски). Почему-то держусь за потенциал искусства-анестетика/анальгетика. Вот очень долго болела бабушка, а я ей читал вслух по вечерам, и что-то подсказывало, что читать чеховскую «Скучную историю» или «Архиерея» — не надо. А «Войну и мир» — утомительно. А «Гадкого утенка» — можно.

А «все связано со всем» не причинно-следственными делами, а присутствием-в-бытии; может быть, я совсем дурак, но если когда чему и рад, то этому: вот ЖУК. Он ЕСТЬ. И путь, или нос, или снег — ЕСТЬ. Получаются тонкие, сложные, глубокие метафоры:

жук как путь
жук как нос
жук — снег.

— Ваша первая книга «Луч. Парус» вышла в 2008 году. По каким принципам она была составлена? Долго ли вы над ней работали именно как над книгой — то есть неким особым стихотворным целым? В рецензии на «Луч. Парус» Анна Глазова обратила внимание на работу с феноменом сопоставления, а Данила Давыдов — на неоязыческие черты вашей поэтики. В сущности, оба говорят примерно об одном и том же — о пронизывающем ваш поэтический мир синкретизме в смысле соединения всего со всем и о самых разнообразных и неожиданных превращениях. Эти в общем-то очень близкие к фольклору элементы — результат специальной работы над поэтикой или же нечто спонтанное?

— «Луч. Парус» — треть или четверть написанных за три месяца двух-трех сотен стихотворений: получился тогда какой-то прорыв по сравнению с мычанием предыдущих многих лет. Началось со стишка «ветер сорван с пилоток и паток», который и в книжке первый: очень быстро написал, как какую-то шутку, штуку из комически-свободных ассоциаций — и пошлó, и много чего перемешалось: читательская память на всякий авангард (на фольклор — скорее прапамять), впечатления от долгой болезни и студенческой неразделенной любви, всякие сбои восприятия и вера в возможность их убрать: «вот в башке плохо, но если верить, что будет хорошо, то и будет хорошо». Это очень «внутричерепная» книжка, с — для любого, наверное, читателя,— противным сумбуром акцентов и пр. Написана она шутя и с надеждой; когда получил экземпляры и прочитал — тоскливо озадачился; следующие книжки ей противопоставлены в каком-то смысле — в сторону «внятности» и «чувства», и сейчас они мне, вторая и третья книжки, ближе, чем первая, — а что художественно лучше, не знаю.

— Олег Юрьев назвал положительными чертами вашей поэзии то, что вы не стремитесь выразить в стихах свою личность, а также то, что ваши стихи не похожи ни на ставшие, по его мнению, образцовыми для современных русских поэтов переводы западной поэзии 1970—1980-х гг., ни на тексты из сферы рок-культуры. Согласны ли вы с этими определениями? Расскажите, кто на самом деле повлиял на ваше поэтическое становление, какие из поэтов-предшественников являются для вас наиболее важными.

— Это ведь 2007 год. С тех пор личность зажмурилась, вдохнула — и впрыгнула в стихи. Но, оказавшись там, смутилась и заткнулась; за нее говорят природа, интонационные модуляции и фигня.

На становление влияет ВСЕ: вот вроде бы читал-читал современную поэзию, и очень нравилось, но почти ничего не было понятно: какой-то еще-не-свой язык. И вдруг буквально в какой-то определенный день — бац! — и все понятно, язык стал своим.

Как стихи-которые-вот-сейчас — и потому сильнее всего — повлияли в середине 2000-х Владислав Поляковский и Сергей Чегра.

— В ваших стихах очень значима музыкальная составляющая. А на слух они вообще (по крайней мере, для меня) воспринимаются в первую очередь именно как музыка. Вы специально работаете над звуком или это получается как бы «само собой»? И вот еще интересно: какую музыку вы слушаете и как она влияет на ваши стихи?

— Нет, со звуком — ничего специального: какие-то самые естественные ходы цепляются один за другой. А музыки всю жизнь слушал очень много; сейчас переслушиваю благодаря интернету джаз (по времени — где-то от Монка до Брэкстона, пятидесятые—восьмидесятые годы), который в школе шел с трудом — уши путались в структуре; в самые последние месяцы — самый ранний блюз и радио «Рок ФМ». Что-то есть в простом старом роке — верность? Еще услышал по радио в полусне инструмент гаягым (guyageum), ищу теперь на YouTube, часами слушаю корейскую классическую музыку. Все двухтысячные — много старинной, хоровой музыки. На стихи, видимо, влияют тембры инструментов — трудно объяснить как; структура-то у меня примитивная, песенная; вообще, по-моему, единственный поэт, который у нас сейчас пишет стихи, как-то соотносимые по структуре с композиторской музыкой XX—XXI вв., — Полина Андрукович.

— Кроме поэзии вы активно занимаетесь и графикой. Сочинение стихов и рисование — это для вас похожие процессы или разные? Помогают ли вам рисунки писать стихи и наоборот — превращаются ли стихи потом в какие-то графические образы? Вы также, насколько мне известно, иногда иллюстрируете произведения других поэтов и прозаиков. По какому принципу отбираются тексты для иллюстрации, есть ли в этом сотрудничестве элементы сознательного проекта или же оно все-таки имеет более или менее случайный характер?

— Стихи — «временнóе» искусство, рисунки — «пространственное»; стихи появляются и как-то (не как самоповтор) получаются, когда происходит какое-то обновление вѝдения. А рисунки — когда осваиваешься в этом обновленном. Какие-то строчки на рисунках — неизбежно-нелепая (и если вдруг чуть-чуть ценная, то только этой нелепостью) производная «пространства» этих рисунков (тогда как просто стихи — производная непосредственно «внешнего/внутреннего», смайлик, мира).

О сознательном и случайном. Фонд броуновского движения — сознательная случайность, проект как не-проект! А иллюстрирую тех, кто очень-очень талантлив.

— Современная поэзия существует в достаточно специфическом культурном пространстве. Считаете ли вы, что этого достаточно, или же все-таки у поэзии изначально должны быть более широкие задачи? Если это так, то какие? И ваши стихи, и вы сами как личность пользуетесь безусловной любовью и даже, не побоюсь этого слова, обожанием довольно узкого круга читателей. Признайтесь честно, хотелось бы вам большей популярности?

— Широкие задачи... Вот только что доказали: жук как путь. Куда шире (и выше)? Проблема нескольких последних лет — не в малочисленности поэтов-друг-друга-читателей, не в перепроизводстве стихов-самоповторов: все эти вещи незаметны, когда всем видна как бы звездочка впереди — в стихах кого-то из самых молодых или даже не в стихах, а в общем воздухе. Сейчас эта — общезначимая — звездочка спряталась, никому не жжет отважную руку, и ничья большущая (и непостыдная) популярность поэтому невозможна.

А мне уже 30 лет: стыдно было бы чего-то такого хотеть. И действительно не хочу.

— Как вы оцениваете (если, конечно, оцениваете) общее состояние современной поэзии? Считаете ли вы, что мы сейчас переживаем очередной поэтический расцвет? Какие у русской поэзии, на ваш взгляд, ближайшие перспективы? Кто из современных поэтов вам близок — и, если несложно, поясните, пожалуйста, почему. Кого вы постоянно читаете? Влияет ли на вас кто-то из современных авторов?

— Расцвет и изобилие, без всяких. Но все пишут настолько по-разному, что, если прочитать подряд много разных, равно интересных и плюс-минус равно талантливых подборок очень разных поэтов, впечатления смешаются, как разные краски, в серое пятно. Перспективы — вот спрятались, но теперешнее затишье, может быть, дано для того, чтобы не спеша перечитать, что все понаписали за девяностые-двухтысячные годы, — не спеша, не «смешивая в пятно», по одному поэту в неделю. Неделя Шостаковской. Неделя Скандиаки. Неделя Асиновского. Неделя Светы Литвак. Неделя Владимира Аристова. Неделя Аллы Горбуновой. Неделя Екатерины Завершневой. Неделя Игоря Бобырева. Это будет — как заново познакомиться: обнаружим друг среди друга титанов, пророков и гениев.

Постоянно читаю — Дмитрия Самсанкова, Екатерину Жилину, Ольгу Зикрату, Ивана Мишутина.

Александра Цибуля, Катерина Канаки прекрасно пишут в рифму.

...А влияет все — и стихи, и общение. Вот человек пишет стихи. А вот голос этого человека. А вот глаза. Живая, изменчивая и бесценная бесконечность — и ты этой бесконечности и современник, и собеседник. «Волшебная сказка»!

Комментарии пользователей Facebook

новости

ещё