pic-7
Мартын Ганин

Интерпретировать, реагировать, комментировать, поправлять

Интерпретировать, реагировать, комментировать, поправлять

МАРТЫН ГАНИН не нашел в романе Антона Понизовского «Обращение в слух» ничего из того, что увидели там другие рецензенты


Узнав о том, что Антон Понизовский издал книгу, сделанную из записанных им то ли на Москворецком рынке, а то ли, как говорится в новомирской публикации, даже шире, в «торговых и лечебных учреждениях РФ», рассказов тамошних обитателей, я поначалу обрадовался — хотя бы тому обстоятельству, что прибыло небольшого полку отечественных писателей с какой-никакой изобретательностью. И вообще verbatim, с которым довольно плодотворно работает русский театр, применительно к прозе у нас в большом и труднообъяснимом, на мой взгляд, дефиците. Увы, радоваться мне пришлось недолго.

© Colta.ru

Для порядка — хотя все заинтересованные лица уже, наверное, более или менее в курсе — перескажу устройство «Обращения в слух». Молодой человек Федор «с мягкой русой бородкой», невнятная, но милая юная сноубордистка Леля и чета Белявских — Дмитрий и Анна застревают в небольшой швейцарской гостинице во время недавнего извержения исландского вулкана. Федор — аспирант местного университета, собирающий для своего научного руководителя, антрополога, эти самые рассказы, «свободные нарративы». Чем именно заняты в московской жизни Леля и Белявские — непонятно, но это и не важно. Леля — вообще персонаж вроде известных «прозрачных изобретателей» («на шее у Лели, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код», а еще она «всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку»), а Белявские очень четко зафиксированы в социальном смысле: богатые столичные люди, каким-то способом «делающие деньги» («поразительно, как у них моментально меняются лица, когда они заговаривают о деньгах! О деньгах, об этих своих деловых московских знакомых — “о важном”!..»). Анна, впрочем, работает в каком-то госучреждении. Слово за слово, а точнее, почти сразу присутствующие начинают слушать записи Федора и горячо их обсуждать.

Вообще говоря, конечно, если романа не читать, то непонятно, какие такие у нас основания принимать на веру то, что Понизовский рассказывает про Замоскворецкий рынок (или все-таки «торговые и лечебные учреждения РФ»?). Полагалось бы еще проверить, не легенда ли все это и не написал ли Понизовский свои «свободные нарративы» сам. Почему это не пришло в голову никому из доброжелательных рецензентов, всерьез, видимо, пишущих про сложность и полифоничность, «виртуозный анализ фактуры» и вообще хвалящих «возможно, самый значительный из написанных у нас за последние годы» роман идей, — я не совсем понимаю, признаться. Мне, впрочем, от этой идеи тоже пришлось быстро отказаться. На то есть причина: контраст между записанной устной речью и всем остальным таков, что либо Понизовский говорит правду и рассказы действительно записаны, а потом еще и расшифрованы, правда, при помощи «филологов-энтузиастов», которые «поняли, как сохранить музыку», — либо протеическая природа тележурналиста поистине совершенна.

Потому что все расположенное между человеческими историями — литература настолько плохая, что в это как-то даже не сразу верится. Кажется, что не может автор всерьез оперировать персонажами такой степени карикатурности и что не могут эти персонажи всерьез изрекать на все более повышенных тонах те бесконечные трескучие банальности, которыми авторский текст Понизовского набит под завязку. Параллельно со спорами о русской душе, Боге, страдании и Достоевском под водочку и закуску происходит какое-то вялое действие внутри компании. Федору нравится Леля, Белявский с ней флиртует, и вроде бы даже небезуспешно. Анна смотрит на проделки супруга со снисхождением («Ему чего надо-то? Надо всем доказать, что он еще ого-го... Ну и пусть напоследочки порезвится...»), сама не упуская при этом возможности склонить к «порезвиться» Федора — а то ли даже и Лелю, но как-то вскользь. Извините за спойлер, который сейчас последует (и который, по правде сказать, не имеет для романа никакого значения ввиду отсутствия сюжета): в конце романа Федор счастливо воссоединяется с юной сноубордисткой, а Белявские отбывают в Москву к своим деньгам — благодаря знакомству с правой рукой олигарха Прозорова (ну? догадались?), содержащего «в частности, национальную сборную РФ по беговым лыжам» (ну? ну? а теперь?).

Впрочем, главное тут — не сюжет, а разговоры, нанизанные на спор одной карикатуры с другой. Роли тут четко распределены. Белявский — «либераст», т.е. такой «либерал» немного во вкусе Ю.Л. Латыниной. Разумеется, Белявский ненавидит Россию и русский народ: «Ох, как я все это ненавижу! Страна рабов. Можно ждать от них что-то хорошее? Нет, скажи, можно, в здравом уме находясь, видеть в этой стране что-то хорошее? Это бред! натурально, психическая болезнь. Циклотимия, пожалуйста — как у Гоголя: “птица-тройка” — пожалуйста вам, реальная галлюцинация! Эпилепсия тоже пойдет — как у Федор-Михалыча: “народ-богоносец” — такая же галлюцинация, аура, бред припадочный...» Или вот: «Русские — тупиковая ветвь. Русские провалились между двумя огромными цивилизациями…<…> Семьи нет, род разрушен. Про государство — вообще смешно говорить. От старой цивилизации русские оторвались, их там уже нет — а до новой ползком ползти лет четыреста! — получается, их нет нигде. Они в черной дыре». Ближе к концу он уже, как и положено «либерасту», выступает с оправданиями апартеида и фашизма, заканчивая, разумеется, тем, что, мол, «чем меньше русских, тем меньше проблем», а также «чтобы не было крови — надо не “жалко”, а стену бетонную, колючую проволоку и ток! и овчарок!» Хуже того, он критикует Достоевского по Фрейду — там, то есть в этой критике, и Шестов проглядывает, но Шестова нельзя называть, конечно, не так бездуховно получится. И вообще, «Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить... или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить...» Там еще наверняка было про план Даллеса, вот не могло не быть — но выпало, видать, случайно при верстке.

Никаких признаков тактичности и призывов к компромиссу я в романе никак не наблюдаю.

Редко, но все же вступающая в беседу жена Белявского Анна — доморощенная феминистка (она курит! в общественных местах!), называющая женщин и мужчин соответственно отвратительными словами «жечка» и «мучик»: «Жечка кто? Хранительница очага. Очаг надо хранить постоянно, все время. Отсюда — жечка реализуется во временной непрерывности, в протяженности. Она рассказывает по порядку, занудно: родился — вырос — женился — развелся... Но, в сущности, сами события — второстепенны. Для жечки главное — что течение жизни не прерывается... А для мучика? (“Какая умная! — подумал Федя. — И ведь, пожалуй, умнее мужа...”) Какая у мучика функция? Кто он такой? Он добытчик. Он выследил мамонта, бросился — и либо мамонт его, либо он мамонта. Короткий отрезок, вы правы, Федя: отрывок. Схватка».

Наконец, собственно юноша Федор, ничем вообще швейцарского аспиранта не напоминающий, а напоминающий князя Мышкина и немного еще Алешу Карамазова. На стороне этого персонажа явным образом находятся симпатии автора. Изъясняется юноша узнаваемым слогом положительных персонажей Достоевского. Он сострадает русским, которых ненавидит Белявский: «Нет, не верю! — страдая, воскликнул Федя. — Вы рисуете русский народ как пьяное сборище, гогот и проститутки... Вы видите унижение — и еще унижаете: это неправильно!..» Кроме того, он критикует Европу, в которой зачем-то вот уже семь лет живет: «В Европе ты существуешь в иллюзии, что жизнь — вот эта, посюсторонняя земная жизнь совершенно комфортна — и, главное, совершенно достаточна! Поэтому ценности, с которыми ты соотносишься, — исключительно здешние, преходящие ценности: твой счет в банке, страховка, контракт... сплошь иллюзия! Жизнь устроена так, что вся она без остатка уходит на пустоту!» Разумеется, устами Федора предложен читателю и традиционный выбор между благами земными и небесными: «предлагаю принять предельное разграничение: булочка и вместе с нею все пенсии, компенсации, миллиард евро, круизы, сиреневые букольки и вся вообще здешняя материальная иллюзорная пудра — по одну сторону разделительной линии. Все это погибает вместе с земною жизнью и превращается в тлен. А с другой стороны разделительной линии — другие ценности, именно: Бог и любовь. Они не погибают и не разрушаются, но остаются вовеки». Белявский, конечно, выбирает булочку.

Если вы думаете, что это я специально подбирал цитаты, — то нет, они весь роман так примерно и разговаривают. Не сразу, повторюсь, верится в то, что Понизовский всерьез заполняет паузы между человеческими историями этой замешенной на Личутине и Кочеткове графоманией, — но никаких признаков самоиронии в авторском тексте днем с огнем не сыщешь. Вместо того в сухом остатке мы имеем примерно следующее: Понизовский берет очень хороший материал, который бы взять и издать отдельной книгой, в крайнем случае, с предисловием, — и снабжает его довольно жесткой идеологической рамкой, заставляя тех людей, что дали ему интервью, работать на свою идею. Людям этим Понизовский между тем, насколько можно понять, о своих намерениях не сообщал, а говорил, что «вот, писатель, журналист, что занимается проектом “Моя история”: мол, есть история официальная, которая в учебниках, а есть “серая”, подлинная, судьбы живых, конкретных людей; расскажите нам что-нибудь, пожалуйста, это важно».

Никаких признаков того, о чем пишут уважаемые рецензенты, — а именно: мол, «Понизовский пытается доказывать и, удивительно, доказывает, что спор “мокроступов” и “галош” не обязан длиться вечно» или что «очень осторожно, тактично Антон Понизовский преподносит свой важный вывод: противопоставление “интеллигенции и быдла” уже давно “не звучит”. Если одни решат не вещать, а другие — не молчать, то, может быть, удастся обойтись без вызова “настройщика”» — так вот, никаких признаков этой тактичности и призывов к компромиссу я в романе никак не наблюдаю. Примиренческая речь Федора в конце романа призвана слегка смягчить резкость авторского текста, его вызывающую, фельетонную одномерность — и только: «Бог просит: у вас есть уши? Слушайте ими. Используйте по назначению. Не хотим. Он только начинает: “Человек некий”, а мы: “Знаем, знаем. Все знаем про вашего человека. Быдло ваш человек”. Или по-другому: “Да, знаю, знаю. Твой человек — русский христианин, богоносец. Я знаю. Я понял уже, спасибо, достаточно, не надо дальше, я знаю. Это значит вот это, а то значит то. Знаю все, что Ты скажешь”. Не слушаем. Не желаем. Желаем говорить сами. Интерпретировать. Реагировать. Комментировать. Поправлять». Этот же фрагмент, в сущности говоря, оказывается приговором самому роману, как раз и являющемуся интерпретацией, реакцией, комментарием. Если бы Понизовский действительно вкладывал здесь в уста Федора собственные слова, он бы этого романа не написал.

Ну и последнее. Про Швейцарию как топос «Обращения в слух» все так понятно, что даже скучно: князь Мышкин и «гражданин кантона Ури», Давос и «Прозоров», буржуазная «булочка» и хлеб, который детдомовцы коптят на костре «в посадках». Интересно тут только одно: у нас есть уже вообще-то роман, в котором присутствуют и Швейцария, и Россия, и verbatim. Это, как легко догадаться, «Венерин волос» Михаила Шишкина. И вот эта-то невольная, вероятно, отсылка как раз позволяет увидеть «Обращение в слух» тем, чем эта книга, к несчастью, и оказалась: плоским шаржем на один из лучших современных русских романов, автору которого удалось все, с чем не справился Антон Понизовский.

Антон Понизовский. Обращение в слух: Роман. — СПб.: Издательская группа «Лениздат», «Команда А», 2013

новости

ещё